Mobile menu

 

 

 

         Эта повесть о моей малой родине, какой я её увидел глазами ребёнка и утратил подростком, была написана ещё в 1988 - 89 годах, но, готовя к изданию вышедшую в 2016 году книгу прозы "Ночной целитель", я дописал ещё одну главу в конце повести и кое-что добавил в остальной текст. 

«…Ты утаил сие от мудрых разумных и открыл то младенцами».

  Новый завет

    А все-таки есть в этом возрасте что-то таинственное, знаковое, мистическое…

     37 лет… Недаром на их рубеже покинуло подлунный мир столько гениев и ярких талантов. Особенно – поэтов, музыкантов и художников. Достаточно вспомнить имена, первыми приходящие в голову, – Пушкин и Аполлинер, Рафаэль и Байрон, Рембо и Бёрнс, Лорка и Одоевский, Маяковский и Ван Гог, Хармс и Кедрин… Пару шагов, то бишь годов влево или вправо – и к ним прибавятся Моцарт и Шопен, Мендельсон и Безе, Хлебников и Гумилёв, а там недалеко и Блок с Эдгаром По, Джеком Лондоном…

Нет-нет, я не отношу себя к им подобным, но и во мне на этой жизненной ступеньке что-то произошло. Месяцев через шесть после 37-летия. Вдруг щёлкнуло где-то внутри, сработали какие-то тайные механизмы, и я чуть ли не каждый день стал невольно вспоминать свою родину – село Тас-Тумус*, где не был давным-давно. Как раз скопилось много работы, работы совершенно другого плана, и, чтобы не отвлекаться, я гнал от себя неуместные воспоминания. Но они накатывали безжалостными волнами вновь и вновь. Пожалуй, это были уже даже не воспоминания, а какое-то неосознанное томление души. Поздней осенью я стал подумывать о том, что будущим летом надо бы съездить в Тас-Тумус. К Новому году я уже точно знал, что с началом навигации обязательно доберусь туда по реке, а весной просто изнывал в ожидании первого теплохода.

     Я вижу много снов, но этой зимой они были особенно часты. И по ночам не стреноженное делами и обязанностями сознание совершало то, что не могло сделать заземленное тело, – переносило меня на родину. Как нередко случается, видения вбирали в себя и причудливым образом смешивали и реальность, и странную фантастику, и абсурд, и то самое ночное откровение небес, о котором мы до сих пор спорим: верить ему или нет?

     В конце концов душа с завидной для тела легкостью оборвала канаты бытия и, можно сказать, почти поселилась там, в родном ей Тас-Тумусе, лишь на день возвращаясь в усталый мозг. Я жил двойной жизнью. И тогда впервые всерьез задумался над полусерьёзным предположением: а может, наша настоящая жизнь как раз не тут, не на бренной земле, как все мы считаем, а там – во снах?

    Поэтому я решил построить своё повествование как чередование тех снов и воспоминаний о далёком уже детстве.

     Как-то я вычитал у одного зарубежного психиатра, что он, изучая механизм сна, наблюдал «своеобразных феноменов» – людей, которые во время сновидений могли активно мыслить и осознанно управлять своими действиями. Думаю, вообще-то подобное качество – не редкость, потому что я всегда обладал такой способностью. Останавливаюсь на этом лишь для того, чтобы у читателя не создалось впечатления, что сны выдуманные. Я записал их с такой точностью, с какой сумел запомнить.

И ещё. Все имена и фамилии я оставил не измененными. Эта повесть – в какой-то мере памятник моему селу и моим землякам, большинство из которых было намного  

 

_________________________________________________

*Тас-Тумус – бывшее рыбацкое село, центр Кобяйского рыбзавода в Кобяйском районе Якутии, находящееся в 300 километрах ниже Якутска по течению реки Лены, недалеко от впадения в неё рек Вилюй и Лунха.

 

старше меня и за эти десятидетия лет покинуло землю. А на памятниках выдуманных фамилий не высекают.

 

 

Сон первый

 

     Он стал продолжением проведенного накануне вечера. Вместе со знакомой я смотрел спектакль «Дом, который построил Свифт». О странном Свифте, странных обычаях, странных людях, поселившихся в доме известного романиста на закате его дней.

     Обсуждая спектакль, мы возвращались пешком по заснеженному проспекту Якутска. С этого момента и начался потом сон. Только в положенном месте знакомая не свернула в свой переулок, как это было в реальности, а вдруг надолго застыла на месте. Я вопросительно посмотрел на нее.

     – Может, пойдем, посмотрим? – негромко и, как мне показалось, грустно спросила она.

     – Что посмотрим? – не понял я.

     – А разве ты ничего не знаешь?

     – Да перестань ты говорить загадками!

     – Твою могилу посмотрим…

     – Как?!

     Она ничего не ответила и медленно пошла вперед. Ошарашенный, я послушно двинулся за ней.

     Проспект постепенно сузился, погасли фонари на обочинах, полоса асфальта превратилась в тропку, которая сначала петляла по каким-то неведомым местам, а потом вынырнула на знакомый взгорок за Тас-Тумусом. Сердце сжалось: да, там наверху наше сельское кладбище. Ноги стали пудовыми, я еле отрывал их от земли.

     – Может, не пойдем? – тихо попросил я.

     Она шла вперед, никак не реагируя. Ближе других на снегу темнела свежая могила. У меня мелькнула робкая надежда: «А вдруг не моя?» Но я уже знал, что пытаюсь обмануть сам себя: моя – скорее всего – моя! Я остановился шагах в десяти от могилы. Множество венков скрывали памятник с фамилией и фотографией и оставляли какую-то надежду. Но знакомая подошла и раздвинула венки, как бы подчеркивая: я же говорила… Да, с каменной плиты смотрел мой овальный портрет на керамике, ниже были высечена фамилия, имя, отчество. А ещё ниже – две даты, через чёрточку. Желая убедиться в достоверности, я внимательно прочитал первую: «31 марта 1951 года». Всё правильно, я действительно родился в этот день… Но, глупец, зачем же я потратил на чтение этой даты столько времени, когда надо было быстрее читать вторую! Я перевел на неё взгляд, и почти в этот же момент сорвался один из венков и закрыл надпись. В мозгу успело отпечататься только «12 мая…» Я шагнул к памятнику, пытаясь отодвинуть венок, но могила вдруг закачалась, как на волнах, а потом медленно поплыла вверх.

     Я проснулся.

     Наверное, мне кто-то не дал заглянуть за ту черту, куда нельзя заглядывать живущему…

 

    

К несчастью, мама собралась меня рожать в субботу вечером. К несчастью потому, что только в этот день в клубе устраивали танцы, а молоденькая и незамужняя пока фельдшерица страсть как любила вошедшее в моду танго. Тем более, что на днях в поселок привезли три новые пластинки, которые еще не успели надоесть.

      – Ты уж полежи тут немножко одна, – попросила она маму, – а я чуточек потанцую и прибегу. Через часик.

     Прибежала она в самое время, уже начались схватки. Роды были тяжелыми. То ли я претендовал на оригинальность, то ли мне просто не повезло, но появился я на свет вперед ногами, а потому – с большим трудом. И тем не менее, приняв меня и замотав в пелёнку, фельдшерица с чувством исполненного долга почти тут же помчалась дотанцовывать. Правда, заметив, что в больничке более чем прохладно, она на бегу набила печь дровами и подожгла растопку, но не стала ждать, пока пламя разгорится. В итоге через несколько минут печь погасла.

     Мама чувствовала себя так плохо, что не могла подняться. Я лежал на холодном столе и медленно остывал, а точнее – замерзал, поскольку конец марта в Якутии – это ещё зима. Фельдшерица же млела в клубе под звуки «Утомленного солнца». Профессиональный долг проснулся в ней далеко за полночь. Всё закончилось бы для меня печально, а то и фатально, но часов в десять вечера в больничку заглянула полюбопытствовать мамина свекровь, впоследствии – моя бабушка Марья. Заохав, она тут же переложила меня на кровать к маме, укрыла её одеялом и растопила печь. Так я пережил самую первую свою ночь.

     Последующие недели и месяцы тоже не давали основания надеяться на моё долгожительство.

     Если и существовали в те времена соски-пустышки, то только не на краю света – в Якутии. Их привыкли здесь заменять обыкновенным куском марли, свёрнутым в жгут, поперек которого для предосторожности был привязан «стопор» в виде деревянной палочки, не позволявшей ребёнку засосать внутрь это приспособление. Сделали и мне такую «пустышку». Но поскольку в те годы послеродовой отпуск был 30 дней, а выходить на работу заставляли, как правило, раньше, то я уже на второй неделе сосал марлю в полном одиночестве в пустой квартире, занимавшей половину дома на две семьи. Мама прибегала с рыбзавода, где она была технологом, быстро кормила меня и снова убегала. Отец, прошедший к своим 26 годам только науку школы и войны, за три месяца до моего появления на свет был направлен учиться на капитана-механика в далёкий и неведомый город Ростов, упомянутая бабушка Марья уехала в Якутск к дочке, там же пока жила и вторая бабушка, с маминой стороны – Дарья.

     Дожидаясь возвращения отца, я проживал свои первые недели безымянным – мама хотела выбрать мне имя на семейном совете. К тому же в Тас-Тумусе, который совсем недавно получил официальный статус населённого пункта, не торопились с созданием сельсовета, и меня просто некому было регистрировать.  А везти малыша в райцентр было далеко и хлопотно. Так вот, без имени я мог бы остаться навсегда. В один из неудачных дней «стопор» на моей «пустышке» отвязался, и я начал засасывать в себя марлю. Скоро она заполнила весь рот, стала перекрывать дыхание. Я уже посинел и едва хрипел, когда неожиданно появился мой спаситель – капитан одного из рыбзаводских катеров Володя Артёмов. Проходя мимо, он решил заглянуть в незапертую квартиру – поинтересоваться, как поживает «новый флотский». И очень вовремя это сделал. Выдернув изо рта марлю, он принялся меня отчаянно трясти. В конце концов я задышал. Спаситель подхватил меня на руки, утащил в рыбзавод к маме и тут же потребовал, чтобы «флотского» назвали его именем. Так я стал Владимиром.

     Мои младенческие злоключения на этом отнюдь не закончились, как и мамины тревоги и страхи. Я чуть подрос, и крик мой теперь можно было услышать за стеной. А за стеной жила ссыльная интеллигентная эстонка. С некоторых пор у неё помутился разум. Случилось это несчастье полгода назад из-за сына: он застрелился, потеряв молодую жену. Седая эстонка целыми днями бродила как белая тень по дому и двору, но никого не трогала, ни с кем не ругалась, только что-то тихо шептала на своем языке. И тем не менее, у мамы она не выходила из головы: ненормальная всё-таки, вдруг что-нибудь со мной сделает.

     Прибежав однажды на кормление, мама встретила эстонку во дворе нашей половины дома. Старуха держала меня на руках и что-то по-своему нашептывала. Я молчал. Увидев маму, соседка принялась ей выговаривать:

     – Что же это вы, дамочка, ребеночка-то бросаете!

     – Да на работу меня отозвали, – принялась виновато оправдываться мама.

     – Так ведь он же плачет, ребеночек ваш.

     – Что делать, рыбы на заводе полно.

     – Нянчить надо ребеночка, – повторяла свое эстонка, не желая меня отдавать и всё крепче прижимая к груди. Мама же не знала, как себя вести. Я таращил глаза и по-прежнему молчал.

     – Это сыночек у вас, дамочка?

     – Сыночек.

     – У меня тоже сыночек есть. Большой уже… – На мои щеки упала слезинка. – Только он почему-то ко мне приходить не хочет… Ушел и не хочет… – Она прижала меня к себе еще сильнее. Я заплакал.

     – Мне кормить его надо, – мама несильно, но решительно потянула меня к себе.

      – Ах, кормить. Ну что же, кормите, дамочка, – соседка нехотя выпустила меня из своих объятий. – Я тоже своего сыночка кормила… А если вы уж совсем не имеете для него времени, то я могу с ним поводиться. Я люблю таких маленьких голубоглазых деточек…

     – Спасибо, я постараюсь сама, – торопливо поблагодарила мама и унесла меня в дом.

     Назавтра она выпросила у золовки мне в няньки десятилетнюю племянницу Полину. Та несколько дней с желанием повозилась «с куклой», а потом она ей надоела, Полина начала искать развлечения. В те времена редко кто держал детей в кроватках, больше – в подвесных люльках. В люльке висел и я. И Полина решила: а почему бы и ей не покачаться вместе со мной. Сказано – сделано. Недолго думая, она навалилась сверху на люльку, стараясь не прижать меня, качнула её посильней и подогнула ноги. Люлька полетела было вверх, но верёвка, не рассчитанная на такую нагрузку, почти сразу оборвалась. Я рухнул вместе с люлькой на пол, нянька свалилась на меня. Насколько сильно она меня придавила и каким был удар – остается в тайне по сей день. Вечером моя будущая тетя выпорола Полину, чем окончательно отбила у неё охоту водиться со мной.

     Тогда мама стала брать меня с собой на работу. Принеся в засольный цех, она накладывала побольше тары* в пустые носилки для переноса рыбы и сверху укладывала меня. Носилки устанавливались в углу цеха и становились предметом внимания двух десятков женщин, занимавшихся разделыванием и засолкой рыбы. То и дело то одна, то другая обработчица подходила ко мне и сообщала на весь цех:

      – Спит.

      – Мокрый.

      – Есть хочет, маленький наш.

     Пользуясь привычной терминологией, я стал как бы сыном цеха. Но не оставляли меня без внимания и отцовские коллеги. Время от времени какой-нибудь механик, капитан или матрос с катера, стоящего под разгрузкой рыбы, заходил в цех и по-свойски просил маму:

      – Ну-ка, Лёля, дай-ка нашего флотского погулять.

     И я «шел» гулять. На улице мне нравилось гораздо больше, там не было сырости и не так сильно пахло солёной рыбой. Этот запах за какие-то недели так въелся в меня, что впоследствии я не мог есть солёную рыбу лет до четырнадцати, да и сейчас не люблю.

_______________________________

*Тара – чистые мешки из грубой ткани, в которые закладывали рыбу перед заморозкой в леднике.    

Это обстоятельство всегда вызывало удивление моих младших братьев, но ведь их-то выпестовала уже бабушка Дарья, а не засольный цех.

Так я полуторамесячном возрасте приобщился к производственной деятельности. Примерно через полмесяца я отправился в свою первую командировку. Естественно, вместе с мамой. В ее обязанности входило контролировать обработку и приемку рыбы не только на главной базе завода, в Тас-Тумусе, но и на его участках. На один из них и предстояло отправиться – в село Куокуй, едва ли не в самое комариное место в районе. Репеллентов в те времена ещё не было, накомарник я носить не мог и спасаться от кровососов у дымокура, естественно, тоже. Маме оставалось одно – амнистировать Полину и упросить её поехать с нами в качестве отгонятеля комаров. Так что в этой поездке я чувствовал себя маленьким падишахом; ленские волны плавно покачивали моё ложе, а склонившаяся в изголовье рабыня осторожными движениями опахала пресекала каждую попытку покушения на мою личность.

     Середины июня мама ждала как праздника: закончив занятия в школе, должен был приехать её младший брат и мой дядя Толя, которому в ту пору было 12 лет.

     И он появился. Перспектива ходить в няньках его не обрадовала, и Толя тут же принялся искать способы облегчения своей участи. В частности, он заметил, что если покормить меня вареньем, то я на какое-то время умолкаю. И он стал это делать потихонечку от мамы, она же не могла понять, почему у меня всё время расстройство желудка. До тех пор, пока не застала «няньку» возле меня с ложкой и банкой варенья.

       – Ты что, сдурел?! – набросилась она на Толю. – Двухмесячного ребенка вареньем пичкать! Да ему ничего, кроме молока, нельзя! Дурень ты здоровый!

      – А ему нравится, – только и смог ответить дядя с вое оправдание.

     Опять все завершилось экзекуцией няньки.

     Урок насчет варенья дядя усвоил, но солнечная погода на дворе, мягкая зеленая трава и собственная изобретательность не давали ему покоя. Однажды в голову Толи пришла просто гениальная мысль: «Зачем сидеть у люльки в опостылевшем доме, когда можно с успехом качать её с улицы». Покопавшись в снастях отца, он нашел длинный шнур, завязал один конец его за люльку, а второй протянул во двор. Довольно растянувшись на траве, он принялся загорать, а заслышав мой плач через открытую дверь, лениво дергал пару раз веревку. Я умолкал. Дядя блаженствовал, но хотелось чего-то большего. Подумав, он привязал конец веревки к ноге. Теперь, чтобы успокоить меня, не надо было даже протягивать руку.

     Естественно, к маминому приходу веревка аккуратно сматывалась и пряталась, и обе стороны были довольны друг другом.

     Однажды я расплакался не на шутку. Привычно дёргая веревку, дядя никак не мог меня успокоить, тогда он мотнул ногой посильнее, ещё сильнее – и я умолк. Разомлевший Толя так и заснул на траве, благо я его больше не беспокоил. Проснулся он от крика мамы:

      – Это ты еще что придумал! Я вот тебе сейчас!..

     «Нянька» бросился в дом вперёд мамы, и тут их ожидало самое страшное. Я лежал на полу в дальнем углу комнаты и безмолвствовал. Толя все понял сразу: последний рывок веревки был слишком сильным. «Убился!» – обомлела мама, схватила меня и принялась трясти. Я открыл глаза и заплакал. Прижав меня одной рукой к груди, мама другой щедро отвесила подзатыльник «няньке». Опережая дальнейшее развитие событий, дядя метнулся во двор, а оттуда в лес, благо он начинался в двух десятках метров от дома.

     Опуская более мелкие происшествия, отмечу, что я благополучно дожил до года и только к этому сроку получил свидетельство о рождении. Но зато в нём красовалось размашисто вписанная за знаком номера цифра «1». Да, я стал первым ребёнком, зарегистрированным во вновь созданном Ленском сельсовете, в который вошли Тас-Тумус и ещё несколько соседних сёл.

     Ну, а не слишком удачный жизненный старт и последующие подобные неприятности заставили меня с годами поверить в поговорку корсаров: кому суждено быть повешенным, тот не утонет.

В конце концов, уже пройдя путь геолога и став поэтом, после очередной автомобильной аварии, счастливо закончившейся вместо очень вероятного фатального исхода только переломом плеча, я написал стихотворение «Провидение»

 

 «Кому дано висеть на рее,

Тот не утонет никогда…»

И снова Роджер в небе реет,

И вновь на дно идут суда.

 

Они не лучшие ребята,

И мне, пожалуй, не семья,

Но в эту присказку пиратов,

Как в паруса, поверил я.

 

И я тонул, со скал срывался,

Шальные пули я ловил,

Себя ломал, но не ломался

И с гонки века не сходил.

 

Я был не каждому по нраву,

Да, видно, Богу угодил,

Поскольку Он всегда лишь справа

Мне все отметины дарил.

 

И вот опять рванула шина,

И на дыбы встаёт земля,

И под откос летит машина,

И в ней считаю кости я.

 

И снова боль меня пронзает,

Взорвавшись в правой стороне,

Над головой коса сверкает,

И колокольчик слышен мне.

 

Плывут деревья в хороводе,

Плывут в глазах вершины скал.

Но в даль ни с чем Беда уходит:

Ей мой Хранитель помешал.

 

А он сидит на смятой крыше,

Забыв про раны на крыле…

Пока поэт хоть что-то пишет,

Он нужен Богу на Земле.

 

Так это или нет, но Он (или его ангелы-хранители) зачем-то берегли меня с самого рождения. Иногда я задумываюсь: зачем?..

А насчёт надписи на могильном памятнике «12 мая…» можно вспомнить интересную историю. Вообще-то, надо сказать, я человек довольно здоровый, несмотря на все сложности со здоровьем в детстве. Но как-то в один из дней я вдруг очень плохо почувствовал себя с самого утра – вроде бы ничего сильно не болело, но был такой упадок сил физических и моральных, что хотелось просто лечь и помереть. Конечно, я заставил себя подняться, пойти на работу и что-то делать через силу весь день. Естественно, я не мог не задуматься: а что же со мной происходит?.. Ответа не возникало до тех пор, пока я случайно не посмотрел на календарь. На нем чернела дата 12 мая! Всё стало на свои места: сегодня же день моей смерти, о котором за несколько лет я совсем забыл!.. Вот откуда навалилась эта непомерная тяжесть и нежелание жить… Неужели так будет каждый год, до самого конца?..

Может, так бы оно и было. Но фатальную дату из моего подсознания удалили общими усилиями какой-то сомнительный историк и лучший психотерапевт стихотворцев – вовремя сошедшая с небес муза.

В начале будущей весны я ни с того, ни с сего вдруг однажды зацепился во сне за необычное имя, которое странным образом вдруг трансформировалось сначала в обломок таинственно исчезнувшего континента, а затем – яркую и осязаемую картинку, перешедшую утром в стихотворение «Ида».

 

Может, просто ты забыла,

Может, помнишь, но таишь,

Только было, было, было,

Было это всё, малыш!

 

Были храмы, пирамиды,

Города и корабли,

А осталась только Ида –

Грустным эхом той земли.

 

Не держи же ты обиду,

Не ревнуй к себе самой,

Лучше вспомним Атлантиду

В этот звёздный час ночной.

 

Вспомним собственные лица,

Храм в сиянии огней,

На роскошном ложе Жрицу

И Аэда рядом с ней.

 

Как же мне забыть про это,

Про стихов слепящий свет,

Ведь таким я был Поэтом,

Что сейчас и близко нет!

 

Как такому повториться,

Как суметь вскипеть крови,

Ведь была ты лучшей Жрицей

В храме Солнца и Любви!

 

Ты прости сегодня, Ида,

Только в полночь, при луне

Снова сниться Атлантида,

Атлантида будет мне…

 

Хорошо, но причём тут Атлантида? – скажите вы мне. Вроде б ни причём, если бы не упомянутый, случайно попавший мне на глаза со своей публикацией сомнительный историк. Он каким-то образом рассчитал с помощью компьютерной программы, что Атлантида сгинула в пучинах океана вместе со всеми своими жителями 11500 лет назад. И произошло это… 12 мая.

Видимо, соединив воедино сон, поэтическую и «научную» информацию, подсознание переместило мою «дату смерти» в одну из далёких предыдущих жизней и с той весны перестало её «включать».

Но однажды ночью я проснулся от того, что перед моими глазами на фоне тёмного неба долго мерцала цифра 11795. Что это было? Утонение даты гибели Атлантиды?..

 

Сон второй

 

     Возвратившись из Тас-Тумуса, я почему-то еду по довоенной Москве, в узкой тесной «эмке» с самим Сталиным и Кагановичем. Они оба в шинелях, фуражках, нахмуренные. Все трое сидим на заднем сидении, и потому еле на нём помещаемся. Долго молчим, наконец, Сталин поворачивает ко мне голову и чуть с усмешкой спрашивает:

      – Ну, и как ви там, в вашем свэтлом будущем?

     Мне почему-то неловко говорить правду, распространяться относительно нынешнего застоя и развала, поэтому отвечаю однозначно:

     – Неплохо живем.

     – Нэплохо, говоришь? – переспрашивает Сталин. – А квартыра у тебя эсть?

     – Нет, – со стыдом выдавливаю я.

     Сталин опять усмехается в усы, поворачивается к Кагановичу:

     – А говорит, что нэплохо живут!

     Каганович с издевкой подхватывает:

     – Да уж, «неплохо»!

     – Сколько у нас с тобой, Лазарь, квартыр? – спрашивает Сталин Кагановича, явно желая посмеяться надо мной.

     – Да штук шестьдесят будет, – отвечает нарком. Глаза вождя блестят от удовольствия.

     – А может, мне одну дадите? – Неожиданно для себя вдруг прошу я.

     Сталин надолго замолкает, потом цедит сквозь зубы:

     – Подумать надо…

     – А что, у вас и дома родного не было? – спрашивает Каганович.

     – Был. Он и сейчас стоит в селе, в Тас-Тумусе, только…

     – А что же ты тогда квартыру просишь?! – перебивает Сталин и грозно щурится. Я замолкаю: да подавитесь вы своими квартирами! Слышны только шум колес «эмки» да недовольное сопение вождя.

     Мы подъезжаем к Дворцу съездов. Сталин с Кагановичем выходят. За ними выскальзываю из машины и я. Неожиданно вождь распахивает шинель, срывает с груди короткий десантный автомат и начинает стрелять по Дворцу. От звона разбитого стекла, грохота выстрелов и чьих-то криков я просыпаюсь.

              

     Лишь совсем недавно я узнал от своей тёти примечательную историю из самого раннего своего детства. В день, когда умер Сталин, 5 марта 1953 года, мне было чуть меньше двух лет. Услышав об этом утром по радио, всё село потянулось в клуб, но поскольку Якутия опережает Москву на шесть часовых поясов, в столице была еще ночь и никаких директив из неё в далёкую и раннюю республику пока не поступило. Судя по всему, даже главные люди села – директор рыбзавода, секретарь парткома и председатель сельсовета не знали, что конкретно надо делать и какие слова говорить, а уж тем более не представляли, как в этой ситуации быть, простые люди. Собравшись в клубе, все они дружно молчали, вытирали слёзы и негромко всхлипывали (а вдруг громко нельзя?!), искренне выражая или изображая внезапно свалившееся горе. Прошло полчаса, потом час, и вдруг траурную тишину прорезало громкое отчётливое, произнесённое на весь вздрогнувший зал слово «Жалко!..»  Люди разом испуганно обернулись к безумцу, посмевшему без команды сверху так бесцеремонно выразить свои чувства. Этим безумцем оказался… я. Выходит, в возрасте я был уже сложившимся сталинистом и обладал неплохой интуицией – через час после моей реплики пришла директива на проведение траурного митинга и все собравшиеся так же громко, как и я, принялись выражать народное горе. Но задолго до этого, чтобы её любимый племянничек не ляпнул ещё чего-нибудь, тётя, прикрыв мне рот ладошкой, незаметно удалилась из клуба.  

Видимо, я был слишком мал, чтобы запомнить эту историю. Когда же я пытаюсь вспомнить самые первые картины, зафиксированные детской памятью, то оказывается, почти все они связаны с рекой, с нашей Леной.

Мне три года, младшему брату Сергею – полтора. Мы только что услышали от кого-то из взрослых, что наша мама то ли купила, то ли родила нам братика и лежит с ним в больнице. Я беру Серёгу за руку, и мы идем по берегу реки к больничке на краю села. Входим в дом, в котором никогда не были (не считая, случая появления на свет), приглядываемся. Белые стены, белый потолок, белые занавески на окнах. Сильно пахнет лекарствами. Никого нет. Начинаем звать маму. Тишина. А потом откуда-то из дальней комнаты доносится:

     – Здесь я, здесь. Володя, Сережа, как вы тут оказались?

     Мы неуверенно проходим через одну комнату, другую и в самой последней видим маму. Она лежит на кровати, накрытая всем белым, в каком-то белом платье.

     – Ну, идите сюда, – зовет она нас, слабо улыбаясь. Мы подходим. – Вас кто-то послал?

     – Нет, мы сами пришли, – отвечаю я, потому что Серега еще почти не умеет говорить. – Правда, что ты братика нам купила?

     – Правда, – улыбается мама. – Вот он лежит. – И показывает на белый сверток на столе.

     – А посмотреть можно?

     – Нельзя, он еще маленький. Вот принесу его домой, тогда и посмотрите.

     Несколько разочарованные, мы так же берегом Лены возвращаемся назад. Увидев нас, баба Дарья даже не спрашивает, где мы были: бродят вокруг дома, ну и хорошо, никуда не лезут.

         Я расту слабеньким, у меня совсем нет аппетита. Сначала сельские старухи успокаивают маму:

     – Ничо, есть захочет – наесся!

     А потом и они начинают сомневаться, может, свозить в район, врачу показать, а то кожа да кости остались. Мама везет меня на катере в Сангар.

     Врач долго щупает, слушает, не находит никаких болезней и выписывает… маленькую рюмку «Кагора» перед обедом. Мама закупает большую сумку вина, мы возвращаемся, начинается лечение. Представляю, как ужаснутся современные врачи и мамаши: разрушать детский мозг алкоголем – это же варварство! Но тогда всё воспринимается как должное. Садясь есть, я протягиваю маленькую зелёного стекла рюмочку – специально для меня где-то нашли – и прошу:

     – Мама, винча!

     В будни за столом я пью вино только один, что доставляет особое удовольствие. Аппетит приходит в норму, но со временем возникает проблема: как отучить?

     – Мама винча! – напоминаю я.

     – Кончилось винцо, Вова.

     – Мама, винча! – я уже требую и стучу кулачком по столу.

     – Ты все выпил, Вова.

     – Ви-и-и-нча!

     В результате родители не находят ничего лучшего, как налить в бутылку из-под «Кагора» водки и угостить меня ею. После двух порций я сам перестаю просить вино. Лечение успешно завершается.

     Наш дом стоит в нескольких десятках метров от реки. Родители пьют чай на веранде, а сами краем глаза наблюдают, как мы с Серёгой бродим по отмели, собираем камешки. К берегу чуть приткнута чья-то маленькая лодка. Недолго думая, Серёжка решительно забирается в неё, я деловито упираюсь в нос и… неожиданно отталкиваю лодку от берега, успев на ходу перевалиться во внутрь. Родители какое-то время не верят происшедшему: не может такого быть, чтобы трехлетний ребенок столкнул лодку на воду! А потом с криками бросаются к нам. Но им бежать далеко, происшествие раньше замечает идущий на рыбалку Федька Волков. Он кидается к нам, заскакивает по пояс в воду, хватает лодку за нос, подтягивает к берегу. Я бодрюсь, а Серега не скрывает испуга – шлепнулся на днище и вцепился ручонками в доски шпангоута. Мама благодарит Федьку, отец подхватывает нас на руки и несет домой.

     – Никогда не залазьте одни в лодку! – отчитывает нас мама. – Перевернётся – и утонете! Или щука большая схватит и утащит в воду. – Мне становится страшно, но не от того, что «утону», я ещё не знаю, что это такое, а от упоминания щуки. Я много перевидел их на рыбзаводе – большие, зубастые…

    Вскоре меня берут на сенокос, как самого старшего из братьев и вполне самостоятельного. Я топчусь у костра, где варится чай, ползаю по траве, скрывающей с головой, валяюсь в мягком пахучем сене. Хорошо на сенокосе!

     Наш надел разделяет на две части небольшая проточка, взрослым то и дело приходится переправляться с одной её стороны на другую и для этой цели тут постоянно находится ветка. Не знаю, но почему-то так называют маленькие якутские лодочки, которые делают всего из трех сосновых досок-плах – одна на днище и две на борта. Ездить в ветке можно только сидя на дне и обычно одному, редко двоим. Ветка очень неустойчива, но зато легка и на ней можно быстро плыть даже против течения.

     Мама не большая умелица на воде, но на этот раз решает сама перевезти меня на другую сторону протоки. Садит в ветку, садится сама, отталкивается от берега, и, делая неловкое движение веслом, едва не переворачивает лодочку, зачерпнув воды. Вцепившись руками в борта, я неожиданно для себя выкрикиваю где-то услышанную фразу:

     – Ребёнка утопишь, дура!

     Мама бросает весло и начинает смеяться. Я сижу взъерошенным воробьем и чувствую, как от попавшей в лодку воды начинают намокать штаны, как она начинает просачиваться в сапоги. Мне стыдно и от того, что так испугался, и что назвал маму нехорошим словом. Но она почему-то не сердится и весело рассказывает об этом у костра.

     Поздно вечером отец долго дёргает шнур подвесного мотора, наконец, он чихает и заводится, мы возвращаемся домой. Я сижу у мамы на руках и смотрю, как нос лодки разрезает плывущие по воде отражения золотистых облаков. Хорошо ездить на сенокос!

     Но самое лучшее время на реке – наводнение. Самое весёлое!

     Мама будит нас среди ночи:

     – Поднимайтесь, вода пришла!

    Я не хнычу, начинаю торопливо одеваться, вернее помогать маме меня одевать. Баба Даша тут же собирает Серёгу, Сашка уже лежит замотанный в одеяльце. Мне не терпится, хочется побыстрее увидеть воду.

     – Осторожнее, по завалинке проходите, – предупреждает мама.

     Я выхожу на крыльцо и не могу удержаться от восторга:

     – Вот это да! И откуда ее столько набралось, водищи этой!

     Мелкие мутные волны бьются о крыльцо, накрывая нижние ступеньки. Белым корабликом тычет нос в мокрые плахи маленькая полупрозрачная льдинка. Весь двор под водой, а дальше, там, где был берег, с треском и грохотом ломается, лопается белая зимняя спина реки. В трещинах и проломах бурлит чёрная вода.

     – Быстрее, быстрее, – подталкивает меня в спину мама. – Вон как прибывает, отрежет сейчас!

     Я торопливо топаю по завалинке, с нее шагаю на предусмотрительно переброшенную на бугорок толстую плаху и оказываюсь на сухом месте. Пока на сухом, потому что вода медленно лезет в гору, это хорошо заметно. Бабушка подхватывает нас и отводит подальше, а мама, отец и дядя Толя суетливо поднимают на чердак вещи. Надо спешить, очень уж большая нынче вода!

     Смотрю на другие дома, те, что стоят ближе к берегу, и опять от восторга хлопаю в ладоши. Дома затоплены по окна, а то и под самую крышу. И наверху сидят люди – понятно, не успели убежать. А вода все прибывает, огромные льдины начинают жаться к берегу, к домам. Вот одна из них со всего ходу врезалась в захаровский дом, и захрустела, поехала в сторону летняя веранда, как ножом срезало. Люди на крышах начинают кричать:

     – Помогите! Снимите кто-нибудь!

     Дядя Толя прыгает в баркас дедки Бахлова и, старясь угадать между льдин, гребет к одной крыше, потом – к другой, собирает с домов хозяев. «Как Дед Мазай зайцев», – вспоминаю я недавно прочитанную сказку.

     А дед Бахлов мечется по берегу и кричит за разом раз:

     – Осторожней, баркас не потопите! Баркас мне не угробьте! Баркас!..

     – Совсем из ума выжил, старый чеёт! – ругается баба Даша. – Лодку ему жалко! А людей не жалко?!

     Бахлов перестает кричать, сплевывает и идет к своей избушке, она от воды далеко.

     Всё кончается благополучно, всех «утопленников» перевозят на сухое, но ещё два дня цокают выдавливаемые льдинами стеклины, трещат тамбуры и кладовки, уплывают вместе с обломками зимы пряслины, собачьи конуры, не сожженные на зиму дрова.

     – Как Мамай прошёл, – говорят взрослые после того, как река откатывается в свои берега, – лет двадцать такого не бывало…

     Возвращение в дом происходит гораздо медленнее, чем бегство из него. Мы с Серёгой увязываемся за мамой посмотреть, что натворила река. Идём по сырой земле между огромными льдинами. Они тают под веселыми жаркими лучами и поминутно осыпаются с тонким звоном. Сверху льдины чёрные, заляпанные грязью, а если заглянуть снизу, то голубовато-зелёные, прозрачные, как сказочные камни-самоцветы. Оставленные рекой на берегу, они потеряли свою силу, ловкость и теперь похожи на медленно умирающих больших рыбин. Мне даже их немного жаль.

     А дома весь пол покрыт слоем сырого песка, на стенах будто проведена кем-то грязная линия-метка – досюда дошла вода. Известка полопалась и осыпалась, дверь разбухла и не хочет закрываться. Интересные дела!

     – Тут теперь неделю прибирать надо, – вздыхает мама, – давно пора дома наверх перенести, но они все тянут.

     Кто такие «они» я не знаю, но задумываюсь над тем, как «перенести» такие большие и тяжёлые дома. Тут каких-то великанов звать надо. Может, это и есть «они»?

     Наутро выясняется, что река сделала всей сельской ребятне царский подарок. Затопив склады райпо*, где хранятся продукты и товары для магазина, она в числе прочего подмочила и конфеты. Теперь единственная возможность спасти их – просушить на солнце, а значит – разложить, поштучно. Взрослых рук на такую работу сейчас не

____________________________________

*Райпо – районное потребительское общество – главная снабженческая организация в сельских местностях в 1950–60 годах.

найдешь, и потому громогласно призывается ребятня – до самой мелюзги, лишь бы соображал, что надо делать, и шевелил руками. На земле расстилаются длинные брезентовые полосы, и мы на них выкладываем конфеты в рядки. Условий работы два:   

первое – ешь, сколько сможешь; второе – с собой уносить ничего нельзя. Несколько дней мы все ходим с тяжелыми животами и осоловевшими глазами.

  – Смотрите, не лопните там! – наставляют родители. – Дорвались до бесплатного.

     За время «сладкой» работы мы съедаем конфет больше, чем за весь остальной год. Дело понятное, конфеты в селе – роскошь не каждого дня. Спасибо тебе, Лена!

     По реке плывут последние отсталые льдинки, а по небу – птичьи стаи. То и дело слышится гусиный гогот, лебединое курлыканье или просто посвист утиных крыльев. В свободное время почти все взрослые мужчины пропадают на окрестных озерах и протоках, и каждый возвращается с добычей. Первое дело при этом – поделиться с соседями, особенно если у них нет своего охотника, или он, как наш отец, уплыл по первой воде на своем катере.

     Но неожиданно не меньше охоты захватывает парней и мужиков помоложе необычная игра. Васька Говорин привозит из города плетёную в крупную ячею сетку и дутый мяч, который называется «валитболом». За нашим домом, на ровном месте вкапывают столбы, натягивают сетку, проводят какие-то линии. И начинается игра. Как я понимаю, главное – перебросить мячик через сетку на другую сторону. Хотелось бы попробовать, но взрослые не дают, даже у них иногда образуется очередь, чтобы поиграть. Поэтому наш удел – смотреть. Мы садимся вокруг площадки и становимся первыми болельщиками на тас-тумусской земле. Переживаем успехи и неудачи своих отцов, дядей, старших братьев. Надо сказать, что не у всех всё клеится, и мяч редко больше трёх-четырёх раз перелетает с площадки на площадку, причем возвратить его назад пытаются первым же ударом.

     По вечерам, перед игрой, Васька обходит дворы и своим заикающимся голосом предлагает:

     – Да-а-вайте, му-у-жики… а-аманда на а-аманду… с-срежемся…

     За что вскоре и до конца жизни получает кличку Аманда-на-аманду. А перелетные птицы всё тянут в синеве над селом, торопятся на север, еще дальше, хотя и у нас тут совсем не юг.

     «Валитбол валитболом», но у охотников уши настороже. Иван Филиппов, выйдя «на подачу», вдруг бросает мяч и бежит в свой дом, что метрах в тридцати от площадки. Через миг выскакивает с ружьем в руках. Я ещё кручу головой, ничего не успевая сообразить, как уже гремят один за другим два выстрела, и почти сразу что-то гулко ударяется о землю на краю площадки.

     – Попал!

     – Свалил! Успел-таки!

     – Молодец, Иван! – раздаются вразнобой восхищенные голоса.

     Я протискиваюсь между ног столпившихся взрослых и вижу огромного лебедя. Он весь белый, только лапы чёрные да клюв желтовато-красный. На груди и шее у лебедя несколько небольших алых пятен. Счастливый Иван берёт добычу за голову, поднимает. Вот клюв уже выше моей головы, а туловище всё еще не оторвалось от земли. Какой большой!

     Парни одобрительно хлопают Ивана по плечу, девчата восхищено улыбаются. Никому и в голову не приходит пожалеть погибшую красивую птицу. Дело в том, что у якутов убить лебедя не считается грехом, вот стерха* – того нельзя. Лебедь даже более

_________________________

*Стерх – белый журавль, священная птица якутов и других северных народов. В настоящее время закон и мораль запрещают убивать и лебедей.

 

желанная добыча, чем гусь, – и мяса больше, и пух на красивую белую шапочку нащипать можно. А раз якутам не грех, то и прижившимся среди них русским, да и всем остальным – тоже можно.

     А мне всё-таки его жалко. Я смотрю, как Иван несуетливо несёт лебедя домой, и думаю о том, почему же лебедь был один? И почему он так низко летел, обычно эти белые треугольнички плывут себе где-то под облаками, и из ружья их не достанешь…

     Я делюсь своими размышлениями с бабой Маней, она лучше, чем баба Даша, знает все птичьи и звериные повадки.

     – Лебедуху свою, поди, потерял, – объясняет она. – Лебедь-то, он без пары не живет…

     – Это как? – не понимаю я.

    – Не может жить, любовь у них такая друг к дружке. Бывалоче, мужики застрелят лебедуху, а он подымется повыше, крылья складет – да камнем вниз… И этот, поди, смертушку свою искал. Вот и налетел.

     Мне становится совсем грустно. Бабушка видит это и прижимает меня к себе, тихо гладит по волосам, шепчет:

      – Подсолнушек ты мой… золотистый… Ну, чё ты, чё…

     Через несколько дней я уже не помню о лебеде, тем более, что в селе очередная новость: известный лентяй и выпивоха Сеня Кутяркин взялся за ум, привез из района фотоаппарат и решил стать фотографом. Все довольны – свой мастер будет, а то ни у кого в селе аппарата нет, за любой карточкой надо ехать в райцентр Сангар.

     Сеня обходит по очереди дома, фотографирует. Правда, карточки сделать только осенью обещает, говорит, какой-то бумаги у него нет. Вот съездит в Якутск, привезёт – и сделает. Ну, это дело неспешное, можно и до осени подождать.

     Кутяркин приходит к нам днём, в обед. Неторопливо устанавливает треногу на дворе, распоряжается вынести стулья. Мама начинает нас переодевать и расчесывать, отец торопит. Наконец, мы всем семейством рассаживаемся по местам.

     – Глядите сюда, счас птичка вылетит, – говорит Сеня и показывает нам, малышам, на какое-то стёклышко. Мы впиваемся в него взглядами, но никто и не собирается вылетать из черной коробки, только внутри что-то щёлкает, да прыгает маленький рычажок сбоку.

     – Чё не видали? – довольно усмехается Сеня. – В другой раз увидите. Подымайтеся…

     Потом он садится с нами обедать, с достоинством выпивает пару рюмок водки, налитых «работнику» бабой Дашей. Перед уходом Кутяркин начинает мяться у порога, потом нерешительно произносит:

     – Я вопще-то… как в городе положена… сразу оплату… того… Фотобумагу-то потом брать нада, проявитель…

     Мама достает кошелёк, спрашивает:

     – Сколько, Сеня?

     – Ну эта… рублей тридцать…

     Мама подает деньги, фотограф вскидывает треногу на плечи.

     – Молодец, Семён, за ум взялся, остепенился, – хвалит его баба Даша. – С картачкам теперь все будем.

     Обойдя все село по первому разу, в середине лета Кутяркин делает второй круг, потом – третий.

     – А ить поднялся человек, мастером стал, – шепчут вслед Сене старухи.

     И только после отплытия последнего осеннего парохода в Якутск, на котором Сеня почему-то не пожелал ехать за фотобумагой, выясняется, что у него не было ни только этой самой бумаги и проявителя, но и фотокассет. Говоря проще, всё лето «мастер» щёлкал пустым фотоаппаратом.

     – Ну, Кутяркин, ну, жулик! – ругаются мужики. – Ноги бы ему из задницы выдернуть да треногу вставить!

     – Чёб у иво самого внутрях защелкало! – проклинают старики.

     Сеня срочно сбегает на охоту в дальнее зимовье. А фамилия его с этого дня становится нарицательной.

     – Опять пообещал, да и не сделал, Кутяркин ты настоящий!

     – Жди от ево, от Кутярочкина… – слышится то тут, то там при подходящем случае.

     Кутяркин вскоре куда-то совсем исчезает из села, но имя его остается жить.

     Осенью происходит еще одно событие – наш дом переносят с берега Лены выше на склон. Мужики целый день, к моему недоумению, что-то пишут на каждом бревне стены, а потом начинают их раскатывать. Мне никак не верится, что вот из этой кучи дров можно будет снова собрать целый, настоящий дом. Однако, это происходит, и тут я понимаю, что не зря они писали на брёвнах, теперь ищут нужную цифру и укладывают по порядку. Дом получается лучше прежнего – на высоком месте, всё село видно и весь берег. А к тому же на каждом бревне – загадочные буквы и цифры. Такого пока ни у кого нет.

     А за окнами уже летят белые мухи – первые снежинки, подкрадывается зима. Для нас она пока – невесёлое время, вот подрастём чуть, тогда станут отпускать на горку кататься, в снежки играть. А пока – сиди у окна да гляди, как вьюга наметает сугробы в огороде. Успевай, пока не покрылись стёкла толстым ледяным панцирем, потом и вовсе ничего не увидишь. Чтобы подольше сохранить окошечки в этот большой и холодный мир, мы потихоньку от бабушки натираем стёкла солью, протаиваем круглые маленькие полыньи своим дыханием. И глядим, глядим…

     Но наступает день, когда Серёга вдруг начинает дергать меня за рукав и кричать:

     – Вова, Вова! Солно к нам пришло! Солно!

     Я вскидываю голову и вижу, как на потолке пляшет солнечный зайчик. Значит – ура! – наступает весна. Скоро лёд на окнах начинает таять, и, чтобы не капало на пол, взрослые подвешивают к подоконникам со специально вырезанными канавками пустые банки и бутылки. Появляется новое занятие – следить за банками и вовремя выливать из них воду. Мы сначала делаем это наперегонки, а потом, для справедливости, распределяем между собой банки и каждый смотрит за своей. Чтобы у меня наполнилась быстрей, чем у Серёги, я из всей силы дышу на лед и даже потихоньку применяю запрещенный прием, лижу его языком. И – выигрываю.

     Первое, что весна отвоёвывает у зимы – это южную сторону дома и завалинку под ней, слизывает с них снег и иней тёплым своим языком. Вокруг ещё сугробы лежат, почти не просевшие, морозец лёгкий балуется, а встанешь на чёрные доски завалинки, прижмешься к теплым бревнам – и словно на миг окажешься в лете. И первая жизнь тут начинается, ползают по солнечной стене перламутровые мухи, ещё не могущие взлететь, а вот и жучок какой-то вылез из трещинки – тоже весну почуял. Я потихоньку стягиваю шапку (как бы баба Даша не заметила!), прижимаюсь ухом к старой, потемневшей лиственнице и слышу внутри ее тонкий-тонкий звон. Наш дом живой! Конечно, живой, такой теплый, добрый, и потихонечку поёт свои тайные песни. Только вот взрослые их не слышат…

     Да, товарищ Сталин, у меня есть свой дом. Далёкий дом, в котором я так долго не был. Он стоит сейчас над Леной, глядится грустными окнами в её воды и не может забыть, как я гладил его маленькой ладошкой.

 

Там, где Чёрный Мыс с ночами слился,

Где с безлюдьем сросся окоём,

Чахнет дом, в котором я родился —

Одинокий

                 старый

                             горький

                                           дом.

 

А ведь было, было — при народе,

В день моих далёких именин

Плыл он в стайке изб, как в хороводе,

И не думал доживать один.

 

Но беда негаданно случилась,

Из верхов поветрие нашло:

Малым весям объявив немилость,

Власть крестом пометила село.

 

А ломать – оно всегда не строить –

Раскатали избы по бревну,

И косяк телег осипшим строем

Потянул в чужую сторону.

 

Заросли смородиной дороги,

Съели травы клуб и сельсовет,

Лишь одни бездомные тревоги

На тропинках оставляют след.

 

Лишь залётный дрозд

Незваным гостем

В тишине бурчит – себе не мил,

Да вонзают сосны на погосте

Когти-корни в немоту могил.

 

Бедный дом…

Бодрится он для вида,

Сторожа опальный Китеж мой.

Но ночами горькая обида

На морщинах стен дрожит росой.

 

    Да, это мой дом… Но о каких 60 квартирах говорили во сне Сталин и Коганович?.. Я несколько раз задумывался над этой цифрой, но в 37 лет так и не получил ответа. Ответ пришёл значительно позже, когда я проехал (на машине, как с ними) по лагерям печально знаменитой «Колымы» и когда многие факты по сталинским репрессиям оказались открытыми. Так вот, оказалось, что во времена наибольшего «расцвета» Гулага в Якутии было около 60 лагерей, входящих в эту систему. А создание её началось в 1937 году. Так и сошлись вместе две цифры 37 и 60. Хорошо, что я тогда не выпросил у вождей одну из их «квартир»…

Но со Сталиным потом в колымских лагерях я виделся неоднократно.  Эти лагеря, внезапно опустевшие и закрытые после смерти вождя, оставшиеся на безлюдье и медленно разрушаемые только временем, довольно хорошо и долго сохранили гулаговскую символику. Особенно впечатлил меня один портрет над воротами лагеря…

 

Надрывно кашляя на нарах,

Зайдясь смертельным куражом,

Портрет из лиственницы старой

Художник вырезал ножом.

 

Его повесили под дату

Над входом в лагерь – напоказ.

И шли под дулом автомата

Под ним колонны мёртвых глаз.

 

Портрет на славу получился

На фоне золота знамён:

Как острый взгляд Его лучился,

Как улыбался добро Он.

 

Взирая праведно и мудро,

Как будто всё про всех прознал,

Он провожал на смерть их утром

И вечером живых считал.

 

Они бессильно с ног валились,

Войдя в смертельный свой загон,

И все во сне Ему молились,

Поскольку был над богом Он.

 

Он приговоры слал им с неба.

Но вдруг…

                   остался не у дел!

Однажды утром, канув в небыль,

Далёкий лагерь опустел.

 

Лишь створ ворот под ним качался,

Да комариный вился дым.

И он при лагере остался

Последним самым часовым.

 

Прошли года, и как-то в вечер

Портрету всё же вышел срок:

Сорвался он и канул в вечность,

Пройдя сквозь лагерный порог.

 

И никому он был не нужен –

Истлевший, позабывший власть…

Лишь старый дождь над ним по лужам

В отместку наплясался всласть.

      

Сон третий

 

     Я закрываю глаза, и из темноты неслышно появляются баба Маня и дед Филипп. Последнего я никогда не видел живым, он умер ещё до моего дня рождения, и его лицо я помню лишь по фотографии на кладбищенском кресте. И тем не менее сразу узнаю.

     – Проходите, – говорю старикам, – откуда вы? – Хотя сам прекрасно знаю откуда – с сельского погоста.

     – Да мы, Вовочка, сидеть-то не будем, – начинает баба Маня. – Мы ненадолго, мы ить за тобой, мнучик, выбрались…

     – За тобой, – подтверждает дед.

     Я понимаю, что стариков нельзя обижать, надо с ними идти, но помню и о том, что если тебя во сне зовёт к себе покойник, то не надо соглашаться. Он зовет тебя ТУДА…

     Тем не менее я невесело собираю вещи, которые обычно беру в командировку, подхожу к двери:

     – Ну, пошли, что ли…

     – Не торопись, мнучек, присядем на дорожку. Далекая она, дорожка-та…

     Мы ненадолго опускаемся на стулья, поднимаемся, выходим. У подъезда ждет такси. В другое бы время не обратил внимания, а сейчас неприятно режет глаз – чёрная.

     Машина везет нас прямо в речной порт, к причалу, откуда уходит «ракета» на Сангар. Я обречённо прохожу по трапу, сажусь, а в голове бьется: «Нельзя с ними, нельзя!»

     «Ракета» идет вниз по Лене, мы все молчим. Я ищу ниточку, за которую можно было бы ухватиться. И, кажется, нахожу – начинаю писать письмо домой, объяснив старикам, что, мол, никто не видел, как я с вами уехал, предупредить же надо. Бабушка и дед согласно кивают головами.

     В Сангаре «ракета» делает остановку, чтобы потом идти в Тас-Тумус, хотя в реальной жизни, я знаю, она туда уже давным-давно не ходит.

     – Стоянка десять минут, – объявляет проводник.

     – Я мигом до почты, – говорю я бабе Мане, – куплю конверт, запечатаю, сброшу в ящик – и назад.

     – Ступай, ступай, мнучек, только побыстрее там, не отстань.

     – Да я быстро.

     Поднявшись на высокий берег и зайдя за здание почты, я начинаю выжидать. Проходит пять минут, десять. Капитан «ракеты» дает гудок. Мне видно, как мечутся вдоль борта, машут руками, что-то кричат дед и бабушка. «Ракета» уходит.

     Простите меня, старики, но мне ещё рано туда… А в Тас-Тумус я приеду летом обязательно, и могилки ваши попроведую…

     Утром я просыпаюсь с чувством вины – обманул деда с бабушкой… Вечером к этой вине примешивается опасение – а вдруг ночью они снова ко мне придут да ещё и укорять начнут?!. Но они больше не появляются…

 

 

     – Баба Маня, спой про кирпичики, – прошу я. – Ну, спой, пожалуйста!

     – Да не гулянка вроде, не праздник, чтобы петь-та… Или уж шибко послушать хочешь?

     – Шибко, – подтверждаю я.

    – Ну, коли так, – вздыхает она и негромко начинает:

 

                                На окраине, в тихом городе,

                                Я в рабочей семье родилась.

                                Лет пятнадцати, горемыка я,

                                На кирпичный завод нанялась.

 

     Много я песен слышал от своих бабушек, многие помню – и про тройку удалую, что по Волге-матушке мчится, и «Когда я на почте служил ямщиком…», и «Это было давно…» Хорошие песни, а вот «Кирпичики» почему-то больше всех нравятся.

 

                                 Перво времечко было трудное,

                                 А потом проработала год,

                                 За кирпичики, за весёлый год

                                 Полюбила я этот завод.

 

     Голос бабы Мани начинает звучать громче, она потихоньку раскачивается.

 

                                 На заводе том Сеньку встретила,

                                 Как, бывало, заслышу гудок, –

                                 Руки вымою и бегу к нему

                                 В мастерскую, накинув платок.

 

     У меня нет голоса, и последний куплет самый грустный, но я все равно начинаю тихонько подпевать.

 

                                 Началась война буржуазная,

                                 А за нею пришёл недород,              

                                 И по винтикам, по кирпичикам

                                 Растащили весь этот завод.

 

     – Вот и вытянули, – улыбается баба Маня. – А дальше-то чё делать будем? Не пора еще тебе домой-то? А то баба Даша, поди, ругаться станет…

     – Не пора, – мотаю я головой.

     Баба Маня живет не с нами, как баба Даша, а отдельно, со своей дочкой и моей тётей Ниной. Все говорят, что я «Марьин любимчик», а Серёга – «Дарьин любимчик». Может быть, это и так, потому что я и вправду люблю сюда приходить. Особенно днём, когда тетя на работе и нам никто не мешает.

     – Расскажи, баба, что-нибудь.

     – Сказку, чё ли?

     – Сказку.

     – Ну ладно, слушай… Отслужил, значит, солдатик свой срок, подчистую освободился. И надо было ему домой добраться. Сел он в лодку и поплыл к дому-то через море-окиян. А тут буря разразилась. Выбросило его на остров, и лодку в щепы разбило. А на острове том колдунья правила. И в ту пору как раз муж её помер – оборотень. Призвала она солдатика, сидит перед ним, зубья до полу свесила, глазищи горят, и говорит:

     – Коли исполнишь мой приказ, отпущу я тебя, солдат, завтре домой, а коли нет – не надейся живым уйти отсель. Пароход к острову моему раз в сто лет подходит, назавтре как раз подойдет.

     – А чё делать прикажешь? – спрашивает солдатик.

     – Мужа моего оборотня схоронить. Да только запомни, что увезти его на кладбище надо ни ночью, ни днём, ни по воде, ни посуху, ни на коне, ни на себе.

     Пригорюнился солдат, призадумался… – баба Маня ненадолго умолкает, как будто думает вместе с солдатом.

     Полумрак в комнате сгущается, все вещи начинают казаться таинственными, из тёмных углов выползает страх, злобно мерцает зеркало на простенке. Мне становится знобко. Воспользовавшись паузой, я тихонько пододвигаюсь поближе к бабушке, прижимаюсь к её тёплому боку.

     После всех ужасов и злоключений сказка кончается счастливо, солдатик благополучно добирается домой, я облегченно вздыхаю.  

     – Баба Маня, – шепчу я немного отойдя, – а ты сама когда-нибудь видела этих?..

     – Каво?

     – Ну, этих… оборотней или чертей?..

     – Видала… Только не надо их, мнучек, именами-то ихними называть, враз и явиться могут.

     – Я больше не буду!

     – Видала… Пошла как-то раз ночью на реку белье полоскать, припозднилась со стиркой. Подхожу, а Он на мосточке-то и сидит. В лапу хвост свой зажал, да и баламутит им воду-та. Я и таз из рук выронила, и не помню, как домой долетела…

     У меня по спине бегут мурашки, я сжимаюсь в клубок и замираю.

     – А в другой раз было… иду я вдоль речки, по-над берегом, гляжу в воду, а вода-то прозрачная, ну прям стекло. А повыше ребятишки купаются, плещутся да хохочут. И гляжу я – к им против течения под водой человек плывет, как будто скрадывает. Да не обнаковенный какой, а без головы вовсе. Я как заорала лихоматом ребятишкам: «Бегом из воды!» – они и повыскакивали на берег. А этот-то – как ударит по воде, как плеснётся – и вглыбь ушёл.

     Сердчишко мое колотится – того и гляди из груди выскочит, а баба Маня продолжает:

     – В воде-то да в лесу, где подальше, – нечисти-то всякой не перевелось ещё. Ты вот вырастешь скоро, станешь на охоту ходить, так запомни, коли увидишь в тайге девку-красавицу, бежать-то за ней не торопись. Не раз уж тако бывало – заманит, зааукает в чащобу самую, а потом медведицей обернётся и разорвет. Сколь уж раз кости находили, а рядом след звериный. Говорят, мол, медведица съела, да только эта медведица-то непростая. С чего бы ради мужики-то за ей в самый бурелом пёрли! Чё им там спонадобилось? Знамо дело – побластилась, заманила и прикончила. Запомни, мнучек, коль увидишь девку-то – поворачивай скорей да уходи. Только не оглядывайся!

     Баба Маня вздыхает, гладит меня по голове, а потом поднимает мое лицо к себе и говорит:

     – И ещё запомни, накрепко запомни. Молитв-то ты никаких не знаешь, значит, коли увидишь чё ТАКОЕ, тебе и оборониться нечем будет. А ты тогда заговорное слово прошепчи: «Живые помощи, спасите меня!» Они тебя и спасут. Запомнил?

     – Запомнил.

     – Ну-ка, повтори-ка.

     – Живые помощи, спасите меня, – выдыхаю я с дрожью.

     – Запомнил, – улыбается баба Маня, – память-то у тебя цепкая, даром только пятый годок пошел… Помни, авось сгодится когда, хоть и не дай Бог…

     Дома баба Даша встречает меня ревнивым вопросом:

     – Чё-то загостился ты у Марьи своей, чё делали-та столь времени?

     – Баба Маня мне рассказывала, как это видела… ну, нечистую силу…

     Баба Даша взрывается от возмущения:

     – Опять наплела старая! Да энтих чертей сроду не было и нет в помине! Минхавка твоя баба Маня!

     – Кто-о? – не понимаю я.

     – Минхавка, говорю. Дайче мать-то тебе про какого-то Минхазина читала, который выдумывал-то всё, вот и Марьюшка твоя – така же минхавка!

     – Сама ты минхавка, – обиженно отвечаю я.

     – Я тебе поогрызаюсь! – баба Даша незло топает ногой, руки у неё заняты посудой. – Вот как шлёпну счас мокрой тряпкой-то по губам, чтоб старших знал!..

     Я замолкаю. А все-таки с бабой Маней интереснее. Она отличается от остальных бабок тем, что любит рыбачить удочкой, их всегда у неё припасено несколько штук. И черви накопанные в банке стоят в сенцах. Баба Маня закидывает длинное тальниковое удилище на плечо, свободной рукой ласково сжимает мои пальцы, за меня цепляется Серёга, а за него – совсем еще маленький Санька. И мы бредём к реке, прямо как утиный выводок. Сходство подчеркивает ещё и то, что у бабы Мани болят ноги, она заметно косолапит и переваливается с боку на бок. Мы выходим на мысок чуть повыше рыбзавода, баба Маня становится на полузатопленный камень, разматывает леску, показывает нам, как надо наживить червяка, дает кому-то поплевать на него, закидывает в воду грузило с двумя крючками и произносит:

     – Ловись, рыбка, мала и велика.

     Ждать приходится недолго, кончик удилища почти тут же начинает резко сгибаться вниз, баба Маня дергает свою снасть, и вот уже летят по воздуху, трепещут серебром и падают за нашими спинами два ельца или сороги – светлая рыба. Если хочешь поймать темную – окуней или щук – надо идти в другую сторону от села, это знает каждый. На этот раз бабе Мане нужны сорожки.

     Проходит с час, и мы так же гуськом бредём назад, а у бабушки на удилище, за спиной, висит кукан – короткая веревочка с нанизанной на неё рыбой.

Иногда, зайдя к бабе Мане, я выясняю, что она уже ушла на рыбалку, и тогда иду её разыскивать. Ясное дело, что она где-то за мысом, но вот далеко или близко? Этот вопрос особенно волнует меня потому, что почти сразу за первыми камнями начинается СТРАШНОЕ МЕСТО. Высокий крутояр над берегом тут постоянно осыпается, и из него раз в два-три года высовываются старые чёрные гробы из толстенных досок. Они подолгу висят, но в один из дней падают вниз, на отмель. В шторм или большую воду их уносит, но иногда на берегу остаются тёмно-коричневые кости. Никто из взрослых почему-то не знает, когда и кого тут хоронили. Наверное, очень давно. Ребята постарше заглядывали в гробы и говорили, что у одного «шкилета» было на всех пальцах по золотому кольцу. Потом, как будто, их снял и забрал матрос с одного проходящего парохода.

     – Теперь он будет приходить к нему по ночам и просить свои кольца, – сказала баба Маня. – У мертвецов грех брать!

     И вот сейчас я вижу бабу Маню. Так и есть, стоит за СТРАШНЫМ МЕСТОМ!

     Я набираюсь смелости и, стараясь не глядеть под ноги, быстро-быстро бегу к ней, проскакивая между камней. Мои губы сами по себе шепчут:

     – Живые помощи, спасите меня! Живые помощи…

 

Сон четвёртый

 

     Я прилетаю в Тас-Тумус на вертолёте, опускаюсь в самом центре поселка, около магазина, непостижимым образом не задев столбы, провода и скучившиеся дома. Выхожу и сразу направляюсь на реку – рыбачить. В руках у меня только моток лески, без ничего, но я без раздумий шагаю к знакомым камням на мысу. Издалека замечаю прогуливающегося у воды мужчину в несколько необычном для этих мест одеянии – фраке, цилиндре и с тростью в руках. Красивая фигура, гордо вскинутая голова… Где же я его видел? Начинаю вспоминать… Да это же граф Монте-Кристо! Откуда он здесь взялся?!

     Словно прочитав мои мысли, бывший узник замка Иф слегка наклоняет голову и произносит:

     – С Графского берега, мон шер.

     – И зачем вы к нам пожаловали?

     – В отпуск, порыбачить хочу. Не будете ли вы настолько любезны, не одолжите ли мне десять футов лесы?

     – Конечно, пожалуйста. Только вот блёсен у меня нет.

     – Ну, это небольшая беда. Сейчас мы их заполучим…

     «Интересно, как это он собирается сделать?»

     Граф деловито привязывает к концу лески камешек, забрасывает её в реку на всю длину и тут же начинает выбирать. Я наблюдаю за этими странными действиями молча. И вот у берега что-то сверкает, а потом из воды показывается камешек, за которым тянется целая цепочка сцепленных одна за другую великолепных блёсен. Каких тут только нет! Граф галантно протягивает мне эту сверкающую серебром и золотом гирлянду и предлагает:

     – Выбирайте, мон шер.

     Я протягиваю руку к блёснам, уже чувствую пальцами приятный холод металла, но тут их блеск сливается в одно большое яркое пятно. Оно разрастается и быстро закрывает собой и графа, и берег, и всё остальное.

 

 

     Нынешнее лето особенное, – приехал в отпуск дядя Миша. Он давно уже живет где-то недалеко от Якутска, на Графском берегу. Когда я был маленьким, то, слыша это название, представлял пологий песчаный берег реки Лены, а на нем – прогуливающихся графов. И дядю Мишу среди них. Теперь мне семь лет, и я уже знаю, что Графский берег – это такой поселок, вроде нашего Тас-Тумуса, но, наверное, похуже, раз дядя Миша собрался рыбачить у нас.

     Он сошел с почтового катера – большой, сильный, веселый и разом изменил жизнь нашей троицы. Обычно летом отец возился где-то со своими шхунами и метчиками, мама пропадала на заводе и нами занималась баба Даша, реже – баба Маня. А тут появился не занятый работой взрослый мужчина, к тому же еще – заядлый рыбак. Мы закрутились вокруг него хороводом.

     Облюбовав давно лежащий без дела по причине своих невероятных размеров баркас, дядя Миша проконопатил и просмолил его, спустил на воду. Сельские мужики посмеивались:

     – Михаил, да как же ты на такой огромадине плавать-то будешь? Это сколько потов пролить надо!

     – Ничего, – усмехался дядя, – глаза боятся, а руки делают. Угребёмся как-нибудь. Зато хоть пляши на нём – не перевернешь.

     Сделав соответствующего размера вёсла и приладив их на уключины, однажды рано утром дядя Миша посадил нас в свою, как он ее называл, посудину, и мы поплыли. После нескольких первых гребков показалось, что баркас и не сдвинется с места, но потом он заскрипел уключинами и медленно пополз вперед. До места рыбалки, – устья речки Лунха, было километра три, но добирались мы туда, против течения, часа полтора. Впрочем, торопиться нам было некуда, а за время такого неспешного плаванья можно было внимательно рассмотреть все валуны на берегу, вдоль которого мы плыли, и наслушаться вдоволь дядиных рассказов и прибауток.

     – Ой, дядя Миша, гагара! – вскрикивал Серёга и тыкал пальцем куда-то вверх.

     Дядя хмурился и даже не поворачивал головы в сторону внезапно появившейся птицы, только спрашивал строго:

     – Кто ойкает – помнишь?

     – Танечка с Манечкой, – отвечал я за брата дядиными словами.

     – Правильно. Вы же мужики будущие, вот мужиками и будьте!

     Завидев взлетевшего чирка, я произносил как можно спокойнее:

     – Дядь Миш, вон утка летит.

     – Хорошо, пусть летит. Нам она пока не нужна, до осени, а уж потом лучше ей не попадаться.

     Ловили мы теперь серьезными снастями – сетями и переметом. Но во время стоянок не забывали и удочки с закидушками. Первым делом дядя Миша разводил костёр и насаживал на вертела нескольких стерлядок, попавших в крайнюю сеть. Пока мы проверяли остальные, жирные рыбины успевали свариться в собственном соку и поджидали нас, роняя золотистые капли на уголья. Такой вкуснятины мы прежде не пробовали и мгновенно уписывали по целой стерлядке. Запивали их подоспевшим крепким чаем и, отяжелевшие, забирались в баркас продолжать лов дальше.

     Особый интерес, таинственность нашим поездкам придавало то, что с нынешнего лета стерлядка и осётр стали запрещённой рыбой. И переметы теперь ставить нельзя. Всегда можно было, а тут – запретили. Появились какие-то трое мужиков на маленьком катере с одинаковыми именами – Рыбнадзор. Вот они-то и не разрешают, а найдут перемёт – снимают и увозят. Если же поставить перемёт без наплава, чтобы не увидели, то и сам его потом на дне не найдешь. Как тут быть?.. Но у дяди Миши голова работает, сообразил. Посередине протоки стоит на якоре, болтается на вечном отстое списанный катер «Омуль», а у него на рулевом пере, в четвертях двух под водой, дырка есть. За эту дырку мы перемёт и привязываем. Сто лет Рыбнадзору не догадаться! Только проверять надо осторожно, чтоб не заметил, и никому в селе не проболтаться – об этом мы дяде Мише клятву дали.

     В хорошем месте стоит «Омуль», как раз на самом осетровом ходу. Второй год он здесь, а раньше плавал, даже я на нём ездил раз в Сангар, а раз – на ту сторону Лены, за сухостоем на дрова. Знаменит «Омуль» был своим мотором с немецким именем – «Болиндер». Чтобы завести его, надо было полчаса греть специальную шаровую головку двыигателя паяльной лампой. Только когда она раскалялась докрасна, мотор выстреливал из выхлопа с десяток дымовых колец и заводился. Зато потом работал – не остановить. Однажды, рассказывал отец, вместо солярки в него ночью по ошибке вылили бочку смолы. И даже не заметили – сжёг за милую душу. На носу и на бортах у «Омуля» – залатанные пробоины, во время войны он тоже где-то сражался, ходят слухи, что даже на море.

      А вот теперь качается здесь на волнах и грустит. Если бы мы на баркасе к нему не приплывали, – совсем бы, наверное, затосковал.

     Иногда дядя Миша приваливает свою «посудину» к борту «Омуля» и разрешает нам перебраться на него. Конечно же, мы сразу бежим к рубке. Серёга и Санька вцепляются в большой медный штурвал и начинают поворачивать его каждый в свою сторону. А я ухватываю ручку сирены и принимаюсь её раскручивать. Диск постепенно набирает обороты, и вот уже над водой повисает сначала негромкое завывание, а потом настоящий вой. Железная палуба под ногами оживает, дрожит от удовольствия.

     – Хватит! Рыбнадзора приманите! – кричит снизу дядя.

     Мы с сожалением оставляем штурвал и сирену, дядя принимает нас в баркас, неспешно разворачивает его в сторону дома.

     Опять начинаются рыбацкие разговоры.

     – Дядь Миш, а почему осетра ловят на вьюна, а не на черви?

     – Да потому, что червя всякая мелочь оббить может, а вьюн – он крепкий. И осетр его любит больше червя. Жаль только, что вьюна на Лене мало осталось.

     – Жаль, соглашаюсь я со знанием дела. Как же, сам копал вьюнов, и не раз. – Дядь Миш, а осетры самые большие какие бывают?

     – Самые большие – не знаю, а на Суларе мы как-то на двадцать пять кило поймали.

     – А какой он длины был?

     – Да раза в два тебя побольше.

     – А таймени?

     – Ну, те как крокодилы, килограмм за семьдесят тянут. 

     Зимой я и сам видел сорокакилограммового. Вытащив из-подо льда круглую и толстую, как добрый обрубок бревна, рыбину, сосед потом распиливал её, замороженную, лучковой пилой и ел несколько месяцев. Один кругляш такой принес и нам.

     Купаясь летом в Лене, я все время помнил о тайменях-великанах и громадных щуках, которые, говорят, от старости обрастают мхом.

     – Дядь Миш, а таймень напасть на человека может?

     – Это ж тебе не акула, а вообще-то – кто знает, что у него на уме, если он под центнер тянет. Как щука утку поймала – сам видел, а вот чтоб на человека… Дядя Миша делает насмешливые глаза. – Разве пацана какого белобрысого, что шибко далеко от берега заплывает…

     Мы все притихаем. Я осторожно пододвигаюсь к борту и начинаю незаметно всматриваться в прозрачную воду – не скользит ли где под лодкой за нами огромная бесшумная тень? Вдруг что случится, а ОН уже ждёт…

     Баркас наш, неспешно покряхтывая, плывёт домой, но рыбалка не прекращается: с кормы в воду опущен десятиметровый кусок лески с блесной на конце. Вот опять слышится всплеск, леска начинает тонко-тонко звенеть – кто-то хватанул. Дядя Миша опускает в воду концы весел, проходит на корму, начинает выбирать снасть.

     – Ка-а-жется, л-л-лапоть цапнул, – довольный тянет он леску и слова.

     Мы уже знаем, что лаптем принято называть язя, причем, не любого, а крупного. Дядя Миша любит солёного язя, отдельный бочонок для него приготовил, вот и радуется.

     Вскоре язь уже бьет своим хвостищем на дне баркаса, присоединившись к десятку щук, окуней и налимов из сетей. Стерляди же предусмотрительно сложены в мешок и задвинуты под заднее сиденье – подальше от посторонних глаз, если они вдруг встретятся.

     – Дядь Миш, а почему Рыбнадзор не разрешает осетров и стерлядей ловить?

     – Говорят, их мало на Лене остается, вырастать не успевают. Понаехало разных горе-добытчиков, хапать без меры стали. Вон на Дянушке подъехал Рыбнадзор к троим мужикам сангарским, а у них, у каждого, по бочке чёрной икры. А чтоб бочку икры набрать, это сколько осетров выпотрошить надо?.. Вот они и жлобствуют – поймают рыбину, брюхо распорют, икру – себе, а осетра назад в реку. Таких я бы не только ловил – под трибунал был отдавал!

     Действительно, зачем людям целая бочка чёрной икры?! У нас дома икра тоже есть, стоит на столе в пол-литровой банке, наполовину засохшая. Мама хоть и говорит, что детям её полезно есть, но нам она надоела. Другое дело – кабачковая икра, которую привез с собой дядя Миша, такой ни у кого на селе нет, жаль, что быстро мы ее смолотили!..

     Произнеся военное слово «трибунал», дядя Миша смурнеет, задумывается о чём-то о своем.

     Может, о войне. Он считает себя счастливчиком: сколько боев прошел, а лишь один маленький осколок попал в переносицу, ничего не повредил, просто шрам оставил – белую полоску. Может, его бабы Манины заговоры охраняли? Два раза точно мог погибнуть, но, как он говорит, судьба беду отводила. В первый раз из окопа по нужде в соседнюю воронку выполз, под артобстрелом, ему еще взводный крикнул, сиди, мол, припухай, а он махнул рукой и полез. И в этот момент снаряд – прямым попаданием в окоп! Из отделения ни одного живого не осталось. Во второй раз точно так же, вызвал его командир по какой-то надобности, а тут самолеты немецкие налетели, и одна бомба – точно в окоп. И опять он пошагал дальше с новым отделением. Так и дошёл до самого Берлина. Отец тоже до Берлина дошёл, оба там в День Победы у Рейхстага были, а встретились только в Якутии, через полтора года…

     Не любит дядя Миша о войне рассказывать, как его ни проси. И отец не любит, только однажды соседу за столом рассказал, а я услышал:

     – Страшное это дело, Прокопий. Мне семнадцать лет было, когда после школы сапёров на передовую попал. А там – как у нас в мехцехе, кто помоложе – того и в магазин за вином отправлять. Вот мне мужики и говорят: «Посмотрим, чему тебя научили в твоей школе! Будешь сегодня часового снимать». Добрались мы до церквушки, где немцы склад сделали, а вокруг неё здоровый немец в шинели ходит. Мужики подталкивают, мол, давай. Я всё как учили сделал – прыгнул на него сзади, левой рукой рот зажал, а правой – ножом в сердце. И когда ударил уже, он вдруг вывернул голову и глянул мне прямо в глаза. В упор так глянул. Мужики подскочили: молодец Колька! А я чуть живой стою. Так потом неделю спать не мог, как только лягу – глаза этого немца вижу, вытаращенные, дикие… Страшное это дело, война…

     Страшное… 

     А баркас подплывает всё ближе к дому. Леска за кормой опять звенит и неожиданно с цоканьем лопается.

     – Ах ты чёрт! – ругается дядя Миша. – За коряжину какую-то зацепил!  Такую блесну угробили!

     Да, это неприятность. Блёсны в селе – одна из самых больших ценностей. Они и в городе-то редко бывают, а в нашем магазине не появлялись никогда. Правда, взрослые делают их сами, но тут тоже материал нужен. Лучше всего подходят блестящие стальные ложки, но такую не всякая хозяйка отдаст – попробуй-ка купи потом. Можно ещё вырезать жёлтую блесну из медяшки или латуни, но для этого надо отыскать такой клад как старый самовар, а они тоже на дороге не валяются.

      Поэтому дядя Миша разворачивает баркас и причаливает к берегу, напротив предполагаемой коряги. Раздевается, лезет в воду, тяжело хлюпает в ней своим большим телом. Выходит, довольно отфыркиваясь:

     – Вот она, голубушка! Мы ещё на неё половим!

    Мокрые черные трусы его облегают ноги почти до колен. Он неспеша снимает их, тщательно выжимает, снова надевает и садится прямо так, в трусах, за весла. Уключины опять начинают довольно петь.

     В середине лета дядя Миша уезжает на свой Графский берег. Баркас сиротливо застывает на берегу, обсыхая все дальше и дальше от кромки постепенно теряющей воду реки. Охотников плавать на нём под вёслами больше не находится, а моторов на всё село только два-три.

     С неделю всем нам недостает дяди, наших поездок на Лунху, а потом мы начинаем потихоньку привыкать. Да не обязательно только на реке рыбачить, можно и на озёрах карасей половить. Караси в Тас-Тумусе и ближней округе километров на сто – стать особая, вся Якутия, да, наверное, и весь Советский Союз знает, что лучше крупнее и вкуснее наших нигде нет! Бывает, некоторые из них вытягивают на три килограмма! А сколько в таких рыбинах икры – мы втроём не съедим за раз!..  Правда, чем больше караси по весу, тем меньше их живёт в озере, а значит – тем труднее поймать в сеть. Но если уж повезёт…     

 

В золотую броню одеты,

В лабиринтах подводных трав

Вы пылали, как огнецветы,

Утро раннее осияв.

 

То ли в сказке, а то ли в были,

Непомерные, как во сне,

Батискафами к лодке плыли,

Угодившими в сеть на дне.

 

От удачи — мороз по коже:

Лишь бы только втащить в баркас!

Ничего, что вместить не сможет

Ни одна сковородка вас.

 

Что ни рыбина — то охапка!

Тяжеленные кирпичи!..

На листах безразмерных бабка

Вас загрузит в нутро печи.

 

И, насытясь лишь малой частью

Золотистых хрустящих гор,

Мы какой-то особой сластью

Свой наполним и вкус, и взор…

 

Караси!..

Нет на свете средства,

Чтоб в былое вернуться мне,

Но сияет и тянет в детство

Ваше золото в глубине.

     А лето в самом разгаре, и не одной рыбалкой оно живо: хочешь – в лес иди за грибами или голубикой да кислицей, хочешь – на реку беги купаться.

     Мы, конечно, больше пропадаем на реке, нахлюпаемся до синевы, а потом греем бока на мягком, золотистом песке. Из нас троих плавать пока не умеет только Санька, поэтому ему не разрешают заходить глубоко в воду. А мы купаемся вовсю. Серёга на днях даже прославился на все село – вытащил из воды четырёхлетнюю девчонку Захаровых, она брела вдоль берега, попала в яму и начала хлебать. Взрослых поблизости не было, не подскочи Серега вовремя, не выдерни её, могло бы бедой кончиться.

     Вечером к нам пришла Захариха, принесла бутылку «Вермута», поставила на стол и давай Серёгу гладить по голове, благодарить, путая якутские слова с русскими. Мама отдала ей бутылку назад, они вышли во двор и о чем-то долго говорили. Серёга сидел – чуть не лопаясь от гордости. Как же – спаситель!

     Тут он, конечно, герой, а вот мясо свиное не ест. С прошлой осени. В октябре у нас всегда свиней режут. Вот и нашу Рюшку зарезали. Дедушка Мишки Рейха здорово наловчился их колоть. Ходит по очереди по всем дворам целую неделю и режет. Только визг над селом стоит. Я тоже слушать, как свиньи перед смертью голосят, не могу, уши затыкаю. Да и мама нас всегда домой заводит, когда нашу режут. А тут Серега не вовремя открыл дверь и выскочил на улицу. А там дедка повалил Рюшку, ножом ей в сердце тычет, кровь хлещет, а она ревет. Испугался Серёга – и назад. Два дня даже в сенцы не выходил, где мясо сложили, а потом есть отказался, не буду, говорит, нашу Рюшку есть. Теперь мама, накладывая Сереге в тарелку поджарки или наливая суп, всякий раз говорит, что мясо покупное. Он верит. Но я-то знаю, что рюшкино.

     А сейчас у нас новая Рюшка подрастает. Вместе с коровой Майкой ходит пастись в тальники. Зиму они в одном хотоне* прожили, ну и сдружились, прямо не разлей вода. Майка на дойку идет – и Рюшка за ней плетётся. Корова обратно на ____________________________________________________

*Хотон – так якуты и живущие с ними русские называют зимние хлева для скота.

пастбище, – и свинья следом. Когда осенью зарежет Рюшку, Майке, наверное, тоже грустно будет…

     Утром Серега тычет меня в бок:

     – Вставай, на рыбалку пора!

     – Да чё-то неохота сегодня.

     – Пошли-пошли, про уговор забыл?

     – Не забыл…

     Я нехотя поднимаюсь: такой хороший сон не дал досмотреть, про самолет, что вёз меня над огромным морем. Так здоровецки летели!..

     Но, как говорят взрослые, уговор дороже денег. Пообещался Серёге – надо

выполнять. Он задумал жеребёнка купить на конном дворе. Присмотрел уже хорошенького такого, рыженького. Да вот пока не получается. Нашёл Серёга неделю назад недалеко от магазина старый двадцатик, позеленевший весь. Никому ничего не сказал и пошел к директору рыбзавода – жеребёнка покупать. Тот послушал его, подержал двадцатик в руках и возвратил, сказал, что мало, надо подкопить, а к тому же, в начале лета жеребята ещё слабенькие. Приходи, мол, осенью. Тогда Серега и уговорил меня ловить рыбу и сдавать в приёный пункт. Мама посмеялась, но разрешила: «Накопите – покупайте». Приемщица завела на нас отдельную ведомость и отмечает в ней те килограммы щук и окуней, что нам под силу дотащить с берега до рыбзавода. Поймать – не хитрость, а вот принести…

     – Не надсадитесь вы там, – ругается баба Даша, – выдумали какую-то халеру. Жеребенка имям захотелось, минхавкам!

     – А чё ты с ним делать будешь? – спрашиваю я Серегу.

     – Сошью ему маленькие бурли и стану верхом ездить. – Он почему-то называет узду бурлями. – В лес, на охоту… На Чёрный Мыс…

     – Ну, ты и загнул – на Чёрный Мыс!

     Серёга чувствует, что перебрал, и молчит. Черный Мыс – это тебе не просто так! Во-он он темнеет. Ниже поселка по берегу Лены километра три невысокие тальники зеленеют, а потом вклинивается в реку мыс, заросший большими разлапистыми елями. Он для нас – как граница. В тальники ходить можно, а вот в ельник… Густой он, тёмный, страшный. Туда может и зверь забрести, заблудиться там немудрено, поэтому ребятне ходить на мыс запрещено строго-настрого. Одно название – Чёрный!

     – Ну, не на Чёрный, так поближе куда… – поправляется Серёга. – Только потом ещё на ружьё накопить надо.

     – Ага, – киваю я.

     Сдав две щуки улыбающейся приемщице Асе, мы бежим купаться.

 

За Чёрным Мысом я окажусь уже взрослым, когда Тас-Тумуса не станет. И в один из вечеров мне вдруг покажется…

 

За Чёрным Мысом, где клубятся ели

И смотрят звёзды в чёрный окоём,

Они устало у костра сидели

И что-то пели грустно о своём.

 

От песни этой сумрачной и древней

Сникали травы в тишине лесной,

И только где-то призраки деревни

Дрожали миражами за спиной.

 

И только где-то на погосте старом,

Сокрытые годами и листвой,

Вставали тени белые по парам

И горько в такт кивали головой.

 

Их голоса кружил по долу ветер

Среди деревьев тёмных и чужих…

Нет ничего печальнее на свете,

Чем песня трёх бездомных домовых.

 

      А пока… Хлюпая руками «по-собачьи», я отплываю на полтора десятка метров от берега. И вдруг чувствую удар по идущей вниз ноге, возле самых пальцев. «Неужели тут мель, об что-то на дне треснулся?» Я пытаюсь встать на ноги и ухожу под воду с головой. Вынырнув, покрываюсь ознобом от ужаса: «Таймень!» Лихорадочно молотя ручонками, изо всех сил плыву к берегу, а сзади уже мерещится огромная зубастая пасть. Надо бы закричать, да от страха голос пропал! Как ошпаренный вылетаю на песок, поворачиваюсь к воде и пристально всматриваюсь. Ничего нет, не видно. Но по ноге капельками стекает кровь, и возле большого пальца словно высечен на коже глубокий алый треугольник.

     Прихрамывая, скорее не от боли, а от пережитого страха, я ковыляю к бабе Мане, поскольку до её дома ближе, чем до нашего.

     Она перевязывает мне ногу какой-то тряпицей, а я рассказываю, как всё было.

     – Глыбко, говорищь, там? – переспрашивает она.

     – С двумя покрышками будет!.. Только если со дна какая-то железяка торчала острая треугольная, – высказываю я предположение, – но откуда ей там взяться…

     – Знаешь что, мнучек, я тебе скажу, – баба Маня смотрит на меня серьёзно-озабоченно, – это тебя Водяной пометил. Он самый…

     – А это хорошо или плохо? – спрашиваю я с дрожью.

     – Поживешь – увидишь.

 

Сон пятый

 

     Этот сон снится уже не в первый раз и поражает своей неприятной одинаковостью. Из-за большой ели или какого-то другого темного дерева выпластывается огромный медведь и бросается на меня. Я бегу от него через поляну, а потом соображаю, что так не спастись, медведь при всей своей внешней неуклюжести пробегает стометровку за семь секунд, человек же, как известно, не быстрее десяти. Я ныряю в лес, начинаю лавировать между стволами. Зверю с его огромной массой труднее, он то и дело натыкается на деревины, зло взрыкивает от ударов и начинает отставать. И тут лес обрывается, и я бегу уже по старинному кладбищу, так же проныривая средь крестов.  Медведь снова начинает настигать, но вдруг, тяжело ухая, проваливается в старую могилу, ревёт, но не может выбраться. Я это чувствую спиной и теперь уже хочу другого, чтобы побыстрее закончилось кладбище. А оно тянется и тянется бесконечно – целый лес старых покосившихся крестов. «Только бы ни провалиться! Только бы ни провалиться, как он!» – одна мысль бьётся в голове.

     А мрачный вечерний погост всё не кончается, и огоньков села, к которому я бегу, всё не видно…

Интересно, что этот сон я не однажды видел в раннем детстве, и вот в 37 лет он снова вернулся ко мне…

 

     Умер Мишкин отец – дядя Коля Рейх. Ему было совсем немного лет, он даже не успел научиться ругаться, как остальные сельские мужики. Ни разу не слышал от него

плохого слова, всё время он только улыбался, гладил нас по головам. Дядя Коля работал завскладом, и мы любили ходить вместе с Мишкой в его большой полутёмный склад, где были аккуратно разложены по полу и полкам собранные невода и сети, пустые мешки для рыбы, новенькие бочата. Высокими горами лежала дель*, вкусно пахнущая новыми нитками. Как приятно было рухнуть на неё голым животом, замереть, а потом рассматривать оттиснутую на собственном пузе мелкую ровную клеточку. Или надеть на голову золотистый бочонок и вдыхать его смолистый, еще не перешибленный рыбой и солью аромат. Да мало ли что можно было делать в таком прекрасном месте как склад! И вот теперь дядя Коля умер. Взрослые говорят, что у него был рак желудка. Но как он у него завелся, ведь в Лене, я знаю, никогда не было раков. Они дальше, в теплых краях.

Может, дядя Коля заболел им ещё там, откуда их прислали в Якутию? Может быть… Спрашивать об этом сейчас взрослых нехорошо, они заняты. Только что все вернулись с кладбища и теперь садятся за стол. Я тоже был там и видел, как дядю Колю опустили в гробу в могилу и закопали. Вместе с раком. Представляю, как этот гад, искусавший своими клешнями его желудок, сейчас сам задыхается под землей. Так ему и надо!

     Мы жмемся к грустному заплаканному Мишке, пытаемся его как-то по-своему успокоить, суём свои главные сокровища – пустые гильзы, перочинные ножи, свистульки. Он берет, но не радуется подаркам, от которых в другое время подпрыгнул бы до потолка.

     Взрослые разливают по стаканам водку, молча пьют. Все говорят негромко, только Дуся Говорина все пытается, пьяно покачиваясь, затянуть песню. Ее останавливают, но Дуся вскрикивает:

     – Я трёх мужей похоронила, и на всех поминках плясала!

     – Уймись, Дуська, – дергает ее за рукав баба Даша.

     – И на всех плясала! – гнёт она свое. И потом, качнув стол, вылезает из-за него и пытается пойти в присядку. Кто-то из мужиков подхватывает Дусю под руки и тащит на улицу.

     – И буду плясать! – доносится напоследок с крыльца.

     А потом снова наступает долгая тишина.

     Схоронив дядю Колю, Мишкина мать едет в райцентр хлопотать о пенсии или ещё по каким-то делам, Мишку и его младшую сестрёнку оставляет своим родителям, а чтобы дом не вымерз, просит на это время протапливать печь бабу Дашу. Она ходит туда по вечерам.

     Однажды баба Даша возвращается почти сразу, обессилено падает на скамейку у двери и вздыхает:

     – Всё! Больше одна я туда, Лелька, не пойду!

     – А что такое? – настораживается мама.

     Бабушка переводит дух, потом негромко продолжает:

     – Вхожу я в дом-то, дрова к печке не глядя бросила, разогнулась, а он-то, Николай, стоит напротив. Я застыла, и он молчит. Только улыбается. Еле я ноги оторвала – да и в двери!..

     В доме повисает тишина.

     – Может показалось? – тоже негромко спрашивает мама.

    – Так стоял вить, как живой…

    Мне страшно, но в душе я злорадствую: «Ага! Так тебе и надо, будешь знать, как бабу Маню минхавкой называть!»

     – Нагнала на нас страху перед сном, – укоряет мама бабушку, – вспомнила его, вот и причудилось.

     – Может и так, – смущенно машет бабушка рукой, но долго ещё не поднимается со скамейки, а потом до срока зажигает керосиновую лампу на стене, видно, не хочется ей сидеть в темноте. Мне – тоже, и я поспешно придвигаюсь к ярко освещенному столу.

     А вскоре происходит еще одно печальное событие. Из Сангара приезжает какая-_______________________________________

*Дель – мелкоячеистая, плетёная из толстых ниток сетка для изготовления неводов.

то большая начальница, которую все называют «инструктор райкома», зазывают в гости, кормят и поят. Под конец заматывают в огромный тулуп, усаживают в кошевку и провожают к следующему селу – Китчану, что стоит на другой стороне Лены, в восемнадцати километрах. Через два дня оттуда запрашивают по рации, когда приедет инструктор, а езды-то по ровному льду всего от силы полтора часа… Тут же отряжаются на поиски несколько мужиков на лошадях.

     Находят инструктора совсем близко, километрах в двух от Тас-Тумуса. Она стоит у тороса, расставив в стороны руки, а рядом, из уже затянувшегося льда, торчит дуга утонувшей лошади. Все сразу становится понятно: не доглядела и угодила прямо в полынью. Сумела выбраться на край, но не хватило сил и решимости сбросить с себя верхнюю одежду и бегом бежать назад, а это был единственный путь к спасению при сорокаградусном морозе. Недалеко было, обморозилась бы, конечно, но жива бы осталась. А она растопырила руки, видно ждала, когда вода из рукавов выльется, да и превратилась в ледовую статую. Такую, с бессильно расставленными руками, и привезли ее в Тас-Тумус. На время, до приезда начальства и милиции из Сангара, положили в райповский гараж. Теперь ребятишки и женщины не ходят мимо него – прошмыгивают, особенно когда стемнеет. А гараж-то, на беду, как раз за нашим хотоном, где Майка с Рюшкой живут. И теперь по вечерам доить корову вместе с бабой Дашей ходят отец или мама. Вдвоем-то не страшно. И мы на соседней горке допоздна не задерживаемся.

     Инструкторшу увозят, а за гаражом долго ещё тянется среди ребятни эхо СТРАШНОГО МЕСТА.

     В нашем селе еще никто вот так не замерзал, только главбух рыбзавода Чудиновский, года два назад, ноги отморозил. Вёз зарплату из района, заехал в зимовье на полпути, ну, и выпил лишка. Уснул, а когда проснулся – ветхая избёнка уже выморозилась. И ноги не идут. Дополз он до саней, сумел отвязать лошадь, упал, хлестнул её, она сама и привезла его в село. Отрезали Чудиновскому обе ноги по колени, но зато нынешним летом привалило ему счастье – получил бесплатно, как инвалид производства, новенькую легковушку. Самую первую и пока единственную в селе. Жаль только, ездить на ней некуда – летом дорог нет, а зимой она не ходит, замерзает. Но все равно здорово! До этого у нас только в райповском гараже один грузовик был. Раза два проехал по поселку, а так всё стоял. Да и зачем он нужен, если на конном дворе тридцать лошадей да еще в райпо свой тягловый бык Васька? Легковушка – другое дело, она для красоты нужна. Стоит у Чудиновского посреди двора – и любуется ею хозяин, иногда нам посмотреть даёт, только чтоб руками не трогать…

     Зимой почему-то часто вспоминается лето, может, потому что хочется, чтобы оно побыстрее наступило. Вот и начинаются разговоры:

     – А помнишь, Серега, как мы к Пятилетскому озеру ходили?

     – Конечно, помню, я же там рябчика из рогатки кокнул. Жаль, камней мало тогда с сбой взяли…

     – Ага… А след-то медвежий здоровый был…

     – Здоровый!.. Я все равно на него петлю поставлю и поймаю. Вот только тросик надо найти подходящий, чтоб и нетолстый был, и крепкий.

     – А если и вправду попадется, что делать с ним будешь? Взрослых звать?

     – Потом и позвать можно, всё равно мясо нам не донести. Только заранее говорить не надо. Мама ругаться начнёт, в лес не пускать…

     – Это точно… А ведь у Пятилетского озера и ЭТОТ может появиться, там же лоси бывают, зайцев полно.

     – Кто ЭТОТ?  – переспрашивает Серега, хотя сам уже прекрасно догадывается, о ком идет речь.

     – Ну, полосатый…

     – Может. Мне даже и прошлый раз показалось, что в кустах что-то мелькнуло, в полоску… Да я вам с Мишкой говорить не стал. Запаникуете, думаю… А может, показалось…

     – Точняк показалось! Мы б с Мишкой тоже заметили.

     Не верится мне, что Серега видел ЕГО и промолчал. В Якутске-то вон как закричал, руками и ногами упёрся. Было это в музее, зашли мы в одну из первых комнат, а там стоит огромное чучело тигра – прямо как живой, и глаза блестят, жёлтые, со злым таким прищуром! Серега встал – и ни в какую! Его мама за руку тянуть стала, – а он реветь. Так и возвратились назад. А по дороге дядя Миша рассказывал, что тигр этот забрел в Якутию с какого-то Дальнего Востока, война пригнала. И пока его убили, – нескольких охотников разорвал.

     После этого мы с пацанами и призадумались: если тогда забрел, то почему сейчас забрести не может?.. Так что ухо надо держать востро!

     А поскольку ружей нам ещё не дают, стали обязательно брать в лес спички, ведь Маугли победил Шерхана огнем, опалил ему морду. Только главное – успеть вовремя развести костер.

     Но если тигриных следов пока никто из нас не видел, то медвежьи приходилось встречать не раз. Правда, по нашим местам медведь водится смирный, на человека не нападает. Понятно почему – и ягоды разной, и грибов, и рыбы водится вдосталь, вот и ходит сытый, незлобный. Но все равно время от времени молва доносит: где-то в соседнем районе «хозяин» задрал корову, перепугал шедших за ягодами старух, снял скальп с московского геолога. А где-то ребятёнок ушел в лес и не вернулся.

     Летний след медведя опасности почти не таит, а коль повстречаются тебе отпечатки здоровых лапищ по снегу… Шатун! Все порядочные медведи ещё до первой пороши в берлоги ложатся, а этот коль не лег – будет колобродить до тех пор, пока кто-то его не застрелит или не заморозят январские холода. И много за это время бед принести может. Хуже шатуна зверя нет!

     Женщинам и девчонкам – им легче. Баба Маня сказывала:

     – Коль на бабу или девку попрёт медведь, главно не обмереть от страху-то, а быстрей кофтенку, или чё там на тебе надето, сбросить. Чтоб, значит, по пояс голой стать. Увидит медведь сиськи-то, – и повернет назад. Потому как медведица-то с брюха на бабу похожа.

     – А ты сама, баба, не пробовала?

     – Да не случалось, бог миловал. Но другие говорят – помогает… А ты тоже пока не бойся, на мальцов-то редкий зверь нападает. Правда, сказывали старики, как-то медведица мальчонку унесла в берлогу и заместо медвежонка держала. Кормила чем придется, а зимой лапу сосать давала, Убили её мужики, сунулись в берлогу, а там мальчонка. Зажался в угол и скалится, чисто звереныш. Еле его потом обчеловечили…

     Я на миг представляю себя в темном душном логове, рядом сопит зубастая пасть, а я лижу шершавую когтистую лапу, пахнущую потом и кровью – б-р-р-р!

     – Главно, мнучик, самому ево не самущать, не пальнуть сдуру, либо медвежат у самки тронуть. С медвежатами-то она – хуже тигры какой! Вмиг порвёт!

     Это я уже знаю. Года два назад произошла на соседнем Вилюе история с геологами. Шли они вдвоем, а ружье одно на двоих, а и то с дробью, уток пострелять. И тут на поляну вывалилась медведица, а за ней пестун и малец сеголетка. Который с ружьем-то был, он сдуру взял и пальнул. И попал в самого маленького. Заверещал медвежонок, заскулил, а матка – глазом моргнуть не успела! – уже летит на них, из пасти слюна комом! Они к деревьям – как раз недалеко три сосны стояло. Который с ружьем-то, тот успел залезть, а второй внизу остался. Медведица-то и давай его гонять вокруг деревьев. А он мечется и орет лихоматом:

     – Это не я стрелял! Это не я!

     Видно, думал, поймёт его зверина. Так и не поняла, гоняла, пока тот, который на дереве, не очухался и выстрелами медведицу не отогнал.

     А того, который бегал вокруг, все лето мужики подзуживали:

     – Ну чё, не расчухала тебя медведица? Видно, кричал непонятно али негромко… Охотнички хреновы…

     С медведями шутки плохи.

     И еще два зверя есть в тайге, для нас неприятных.

     Проходя под большими соснами или листвяками с толстыми раскидистыми отвилками, мы непременно поглядываем вверх. Не вытянулась ли вдоль ветки, не вжалась ли в развилку такая же рыжевато-бурая, что и кора, большая кошка с раскосыми зелеными глазами. Рысь! Слово – как выстрел. Да и сама она как пуля. Метнется сверху, собьет на мох, и глазом не успеешь моргнуть, как перекусит шею. А потом кровь выпьет.

     На взрослых рысь не нападет, боится, чует, что не свалить с ног, а вот на пацана – может. Отец рассказывал, что у них возле самой деревни рысь мальчонку задавила. Из школы шёл. Как потом по следам разобрались, она его три дня скрадывала. Высмотрела и по какой дорожке он ходит, и в какое время. Сук подходящий выбрала, над самой тропкой и…

      Правда, это в Сибири было, там рыси больше, а возле Тас-Тумуса её пока никто не встречал. Но это ничего не значит – может забрести. Против рыси у нас одно средство – не разбредаться далеко поодиночке. На нескольких человек, хоть и маленьких, она не нападет, не решится.

     И последнее – волки. В Якутии их водится немало, но не в наших краях, а там, где есть дикие, либо домашние олени, где живут козы, изюбри. У нас же – только одни лоси, да и тех не бог весть сколько. Голодновато тут волкам. Но значит, если забредут, то будут особенно злыми. Как раз в самое голодное время и теряют волки всякий страх перед людьми, ничего не стоит им, конечно стаей, растерзать и большого, тем паче малого.

     – Во время гражданской волки-то лютовали, – рассказывает нам с Серёгой баба Маня. – Разъелись на мертвечине-то, ни в грош людей ставить не стали. К нам как-то уполномоченный в деревню приехал – в кожане хромовом, со звездой на картузе и на одной ноге деревянной. А на боку наганишко висит, так он себя и героем почуял. Собрался в ночь выезжать. Ему мужики-то талдычат, мол, волков развелось непомерно, порвут, а он по нагану похлопывает да посмеивается: «А эта штука на што!»

     Не послушался, сел верхом и поехал. Ну и обложили его волки-то верстах в трёх от села. Ему бы коня гнать да отстреливаться, а он отчайство свое решил показать. Спрыгнул с лошади, чтоб стрелять было лучше, и давай в них палить. В наганишке-то – семь патронов, а волков – не перечесть. Свалил он скольких-то, а пока стал перезаряжать самопал свой, они на него и набросились. Утром поехал кто-то в район, глядь, на дороге-то кровь и рядом одна нога деревянная валяется. Подчистую съели…

     Мы возвращаемся с братом от бабы Мани домой. Резкий противный ветер хлещет порывами, вздымает снежную муть. И вдруг из-за райповского склада прямо к нам летит по-над снегом тёмная стремительная тень.

     – Во-о-лк! – кричит Серега и в мгновение оказывается впереди меня. Задыхаясь, я стараюсь не отставать. – Во-о-лк!

     Тень мчится наперерез, мы в замешательстве застываем на месте, не зная, что делать. «Во-о-лк»! И разом замолкаем, садимся обессилено в снег. «Волк» оказывается большим комом серой упаковочной бумаги, подхваченной ветром.

     О своем позоре дома помалкиваем. Мама спрашивает:

     – Что-то наши старшие сегодня какие-то притихшие?

     – У бабы Мани были, – усмехается баба Даша, – небось нагнала опять страху…

     – Ничего не нагнала, – огрызается Серёга. – Не все же время на голове ходить.

     – Смотри, как поумнели, – весело удивляется мама. – Интересно, надолго ли?..

     После ужина мы все усаживаемся вокруг недавно купленного радиоприемника «Рекорд», начинаем слушать «концерт по заявкам». Я еще раз убеждаюсь, что неведомые нам ткачихи, сталевары, комбайнеры хотят услышать те же самые песни, что и взрослые вокруг. Наверное, тогда и писать на радио, как просит в конце вежливый голос, совсем необязательно, все равно кто-нибудь закажет «Сердцу хочется ласковой песни и хорошей большой любви», которую поет любимая актриса Тас-Тумуса Любовь Орлова. Все картины с ней у нас в клубе крутят раза по три-четыре.

     Заканчивается песня, умолкает знакомый голос, и я слышу за спиной, у кровати, легонькое постукивание по полу. Оборачиваюсь и вижу… горностая. Беленький, словно выточенный из снега зверёк сидит на задних лапках и потихонечку трогает одной передней доску. «Вот это да! Послушать пришел Орлову! Видно, тоже понравилась, лапкой хлопает…» Я потихоньку толкаю маму и стараюсь незаметно показать ей «гостя». Она оборачивается – и зверёк тут же ныряет под кровать.

     – Горностай! – успевает она заметить. – А мне ещё вчера показалось: что-то белое по полу прошмыгнуло.

     – Горностай! – радостно оживляется Серёга.

     – Галнастай! – подхватывает Санька.

     Мы все втроем, друг за другом ныряем под кровать, и хотя там и темно, но в конце концов обнаруживаем в самом углу небольшую дырку под плинтусом. «Вот он откуда вылез!»

     Серёга тут же предлагает:

     – Давай петлю из лески к полу прибьем. Он вылезет и поймается. Обдерем и шкурку сдадим. Знаешь, как она дорого стоит! – Серёга всё ещё не набрал нужную сумму для жеребёнка, даже с учетом всех пойманных за лето щук, и теперь надеется поправить свои дела за счет горностая. А мне почему-то жаль белого зверька.

     Мама решает вопрос за нас:

     – А ну-ка, вылезьте оттуда, ловцы! И не стыдно, он к вам в гости, можно сказать, пришел, а вы скорее петлю готовить! Да он еще и полезный, мышей всех в подполе выловит.

     – Это Серёга поймать хотел, – отбояриваюсь я.

     – Силёга, – подтверждает Санька.

     Мы вылезаем из-под кровати, Серёга ползет последним.

     Когда мы все ложимся в постели, я ещё долго не смыкаю глаз, все гляжу под ту кровать – не выйдет ли тихонечко горностай. Нет, не выходит, наверное, напугал его Серёга своей петлей.

     Так ничего и не дождавшись, я закрываю глаза, и вот тогда горностай появляется во сне. Он забирается ко мне на постель и, блестя чёрными бусинками глаз, говорит человеческим голосом:

     – Меня нельзя ловить, Вова. Нельзя. Я не простой горностай, а волшебный, и к тому же очень люблю музыку. Хочешь, я тебе расскажу одну тайну?..

     – Конечно!

     – Когда-то давным-давно я тоже был человеком…

     Я с радостью погружаюсь в его светлый рассказ, но вдруг откуда-то из темноты снова вылетает хорошо знакомый свирепый медведь и гонит меня на старое кладбище…

        

Сон шестой

 

     Плыву на лодке к острову Курдатыр, что лежит округлым блюдцем чуть наискосок от Тас-Тумуса, у самого фарватера Лены. Причаливаю к берегу и с удивлением читаю табличку, воткнутую в песок, – «Остров Святой Елены». В глубине тальников виднеется какое-то строение, и пока я иду к нему, происходят неожиданные перемены и с моей одеждой, и с моими мыслями.

     И вот я уже в мундире майора русской армии 1812 года. Именно майора, хотя в реальной жизни в запасе числюсь старшим лейтенантом. И, конечно же, я прибыл сюда чтобы увидеться с Наполеоном, отбывающим свою последнюю ссылку.

     В приемной меня встречает адъютант, я снимаю и отдаю ему шпагу.

     – Император ждёт вас, – щелкает он каблуками и распахивает толстую, обитую тиснёной кожей дверь.

     Я вхожу. Наполеон приподнимается в кресле, кивает мне, жестом приглашает подойти поближе. Я, стараясь это делать не очень откровенно, разглядываю его во все глаза. Взгляд мой останавливается на плечах, и я вижу на них не императорские эполеты, а погоны полковника. Наполеон перехватывает взгляд, усмехается:

     – Что вы так смотрите, майор, вы же знаете, что я разжалован.

     Пытаясь сгладить свою бестактность, я мгновенно нахожусь:

     – Главное не то, ваше императорское величество, какие на плечах погоны, а какая на них голова.

     Наполеон молчит, но моя реплика явно ему нравится.

     Я пытаюсь как-то продолжить разговор:

     – В жизни мне довелось уже видеть двух гениальных людей, вы – третий.

     – И кто же эти гении? – серьезно спрашивает он.

      Не знаю, кто или что вкладывает слова в мои уста, но я произношу:

     – Пушкин и Кутузов.

     Наполеон недовольно морщится:

     – Относительно Пушкина не возражу, но Кутузов… Я бы сказал так: Кутузов неплохой полководец. Неплохой, но не более…

     Император начинает прохаживаться по кабинету, а я продолжаю его разглядывать. И обращаю внимание, что мундир на нем из старого, отлинялого сукна. «Это почему же? Хоть и ссыльный, но гений. Могли бы уж французы одеть как положено!» И тут в голове щёлкает: «Вспомнил, кажется в «Комсомолке» читал: Наполеон всегда носил мундиры только из сукна одного цвета и одной выделки. На острове Святой Елены такого не могли достать, а шить из другого он не позволил, сказал, чтобы взяли два старых мундира, распороли и сшили из их сукна… Потому-то и старое такое…»

     – А собственно зачем, господин майор, вы проделали столь длительный путь ко мне? Не для разговора же о Кутузове?

     – Конечно, нет, ваше императорское величество! Я приехал, чтобы предупредить: вас хотят убить, вам подсыпают в пищу мышьяк.

     Наполеон грустно улыбается и тихо произносит:

     – А вы думаете, что я не знаю об этом?.. Франции у меня больше нет, короны – тоже, армии – тем более. Так чего же мне время тянуть?.. На днях вообще в «Советской России» писали, что Кувейту негде своих заключенных держать, и он ведет переговоры, чтобы переправить часть на Святую Елену, в мою нынешнюю резиденцию… Чем раньше я получу достаточную порцию яда…

     – Но, ваше императорское величество!..

     – Благодарю вас, господин майор, за добрые побуждения, – Наполеон дает понять, что разговор окончен, – мне было приятно с вами познакомиться. Жаль, что мы не встретились на поле боя.

     Я кланяюсь, выхожу в приемную, забираю у адъютанта шпагу, спускаюсь с крыльца и долго бреду по тальникам к берегу Лены.

 

      В Тас-Тумусе живут только два участника гражданской войны. Это знает каждый. Дед Никифор – на берегу, а дед Афанасий – на горе. И каждый знает, что Никифор служил у красных, а Афанасий – у белых. Времени утекло много, и в обычные дни никто из них об этом не вспоминает, но в праздники…В праздники дед Никифор опрокидывает кружку другую бражки, и в нём просыпается боевой дух.

     – Пойду контре морду бить! – заявляет он старухе.

     – Не пущщу! – виснет та на руке, однако дед отпихивает её и вываливается за порог. Но при его худых ногах, к тому же подломленных брагой, поход этот получается длительнее и сложнее перехода Суворова через Альпы, что нарисован на картине в сельсовете.

     – Порешу! Не уйдешь теперича, сукин кот! – кричит дед еще где-то недалеко от своей избушки, а всё село уже знает: Никифор Афанасия бить пошел. «Белогвардеец», конечно, чувствуя свою политическую уязвимость, не сидит дома, а быстренько сматывается в соседний лес. Добредя после многочисленных мытарств до «рубежа противника», дед Никифор садится его поджидать. Да там и засыпает. Утром «враги» мирятся, «беляк» похмеляет «красного», и тот идет на суд к своей старухе.

     Смех и горе с этими стариками!

     Или с праздниками?

     Гулянки преображают тихую и размеренную сельскую жизнь, до неузнаваемости меняют людей, нет-нет – да и подкидывают что-нибудь всем на потеху.

     Вот вчера пришел Толя вечером из своего клуба с какой-то бумажкой в руках, прочитал ее и принялся от смеха по кровати кататься.

     – Ты что, сдурел? – заругалась на него баба Даша.

     – Ой, умру! Ой, не могу! – заходился дядя в приступах. Кое-как отдышавшись, стал объяснять: – Заявление вот в товарищеский суд поступило. Умора! – И опять захохотал.

     Дядя теперь работает помощником киномеханика в клубе, поэтому его, наверное, и выбрали в какие-то «народные заседатели» тас-тумусского суда. Только вот я не помню, чтобы у нас были преступники, чтоб кого-то этот суд осудил и отправил в тюрьму.

     – Ой, сами глядите, не могу! – дядя протянул бумагу маме.

    Она стала читать вслух, с трудом разбирая каракули и тоже давясь от смеха. Заявление было комичным не только потому, что написавший его Травкин плохо говорил, и уж, конечно, ещё хуже писал по-русски, но и потому, что само содержание было редкостным.

     Травкина все в селе звали Ваней, хотя мужику было уже немало лет. Наверно, потому, что был он маленького росточка, с узенькими плечиками, хилый. Выполнял всё время какую-то незаметную работу, не требовавшую мужицкой силы. А жена его, Ульяна, наоборот, была широкой и здоровой, одной рукой шутя забрасывала мешок с рыбой за спину. Могла бы быть хорошей работницей, но попивала. Особенно отводила душу по выходным, когда это не считалось грехом. Вот по этой-то причине, а также из-за большой разницы в силе, и возникали у Вани сложности в жизни. Детей у них не было – где этому замухрышке управиться с такой кобылицей! – и потому весь пьяный гнев или редкая бурная радость Ульяны падали на Ваню.

     Итак, на листке бумаги в косую линейку значилось:

 

«Саябление табарысскому суд ат

Трабкина Уйбана Уйбановича

     Табарыссы! Мой сизнь стал сабсем немагату, сапсем кереновый, сапсем баба мой Ульяна сить не дает, распаясался! Толко быхадной пирийдет с утра магазин безит, бермут тири литра бидончик берет! Мине бермут не залка пей сколька хочес, но сасем дуругой челабека бить нада! Баба доробый, сила манога лусче не сбязасся! Не сбясуся, он пербай нападает, угоразает, батом биет! Баба даробый, абаранясся турудна синяки на морде стабит сколька мозна терпеть! Угаразал сабсем убит! Аннака мозет! Брослай баханной Ульяна атурубил галаба дамасний сиботный куоска! Больсе баясся не магу!

     Барасу неатказыбат!

Уйбан!»

     Засидевшиеся без дела «судьи» в два дня готовят процесс. В понедельник утром на потемневшем фанерном щите у магазина с едва видимой надписью «КИНО» появляется привычный лист ежедневного объявления, но вместо названия фильма в него вписано: «Товарищеский суд над Травкиной У.М.» А ниже – как всегда: «Начало в 19 часов».

     Вечером народ тянется в клуб гуще, чем на Орлову. Идут весело переговариваясь, посмеиваясь, будто привезли новую кинокомедию. Вместе со взрослыми пытаемся прошмыгнуть в зал и мы, но один из «заседателей» живо заворачивает нам оглобли:

     – Марш отсель! Нече вам тут глядеть!

     – Тогда бы написали в объявлении, что до шестнадцати, – возмущается Мишка.

     – Я вот те сейчас напишу и выпишу!

     В результате я до сих пор не знаю, какой приговор вынес суд, но на ноябрьские праздники со сцены клуба с большим успехом звучит в числе прочих частушка:

                                  Говорит порой народ:

                                  Муж жену по пьянке бьёт.

                                  А у них наоборот –

                                  Жена по пьянке мужа бьёт.

     Зал катится с хохоту, с одного из последних рядов с шумом подскакивает Ульяна и бежит к выходу. Следом за ней семенит Ваня. После суда его фамилия произносится всеми не иначе как насмешливо-уменьшительно – Травочкин. Эх ты, мол, Травочкин!..

     И всё – гулянки!

     Однако выпивший выпившему рознь. На иного подгулявшего взрослого глядеть приятно: так молчун, а тут разговорится нами, играть начнёт, конфетами угощать, дарить что-то. Так и думаешь: пил бы всю жизнь, каким бы замечательным дядькой был! А другой – ерепенится, кулаками машет. А третьего и жалко просто…

     Вот, к примеру, Нифонт Михайлович. Директор нашей школы, что меня в первый класс принял. Фронтовик, левой руки по самое плечо нет, а не каждый здоровый да молодой за ним угонится. Понятно дело, за трезвым.

    Несколько дней назад он всех нас на большой перемене в свой кабинет созвал. Входим, а там на столе лежит глухарь огроменный. Чёрный с голубым отливом, брови красные, мохнатые. Видел я глухарей, но такого большого – в первый раз. Пожалуй килограммов на пятнадцать потянет.

     – Главное, за самым селом взял, – довольно рассказывает директор, – вышел за бондарку, а он, голубчик, – вота. Я потихонечку патрон поменял, в левый ствол нолёвку* вставил, ну и снял. С первого же выстрела – наповал.

    Авторитет директора в наших мальчишеских глазах вырастает ещё больше. Молодец, ничего не скажешь. К тому же, поскольку у Нифонта нет левой руки, стреляет он одной правой – одновременно удерживает ружьё ею и нажимает курок. Не каждый так сможет!

 А вот сегодня я сижу у окна рядом с бабой Дашей и смотрю на Малую гору внизу, вдоль которой тянется изгородь нашего хотона. Собственно, это не гора, а тропинка, но по ней все время катаются на санках и лыжах малыши, те, кто боится забираться на Большую

____________________________

*Нолёвка – самая крупная дробь.

гору. Если долго не выпадает свежий снег, то тропинку сильно накатывают и ходить по ней становится скользко.

     На беду, она сейчас как раз такая. На беду Нифонта Михайловича. Он где-то сильно подгулял и, качаясь из стороны в сторону, медленно движется вверх по Малой, перебираясь руками по нашей изгороди. Я сижу и без доли осуждения, с тревогой думаю: «А что же он станет делать, когда кончится пряслина?»

     Изгородь не может длиться бесконечно, и, потеряв в конце концов опору, Нифонт Михайлович с минуту растерянно раскачивается, как тальник на ветру, потом медленно и осторожно опускается на четвереньки и в таком положении продолжает путь по горке. Катающиеся малыши осторожно его объезжают, стараются случайно не задеть, не сбить: и так человеку трудно!

     Я не отрываюсь от окна, пока директор не преодолевает всю тропинку и не добирается до следующего плетня, который приведёт его прямо к дому. Теперь можно спокойно вздохнуть.

     Отчаянный мужик Нифонт Михайлович. В начале учебного года у них с уборщицей Акулиной история случилась – чуть опять до товарищеского суда не дошло.

     В субботу дело было, приняли они понемногу, тем более, что занятия уже почти

закончились, что-то один наш первый класс задержался. Уборщица уже «домывала» полы в пустых классах и коридоре, но, как у неё нередко бывало – лентяйка Акулина известная – размазала полусырой тряпкой грязь по половицам и хотела на том успокоиться. Тут Нифонт Михайлович и взорвался:

     – Мой заново! – прокричал он ей на всю школу.

     – Не буду, – ответила Акулина, выпившая-то она смелой становится. – Мне зарплату дают за то, чтоб мыла, а не перемывала!

     – Ах так, да я тебя! – начал свирепеть директор.

     – Чё ты меня?

     – Я тебя… расстреляю за невыполнение приказа! – вспомнил он фронтовой закон. И, недолго думая, побежал в свою директорскую за ружьем, благо, оно у него всегда там стоит.

     – Хрен тебе! – завизжала Акулина и тоже побежала во двор школы, в свою избёнку. – Я тебя вперед стрелю!

     Через несколько минут директор и уборщица, уже одетые в ватные фуфайки и шапки, выскакивают на улицу к противоположным концам длинного школьного здания. Мы торопливой гурьбой откатываемся подальше на горку и занимаем позицию наблюдателей. Домой, естественно, никто уходить не собирается. «Подальше, дети, подальше!» – клокчет над нами молоденькая учительница. Мы на неё не обращаем внимания – власть учительницы кончается за порогом класса. Тогда она начинает кричать директору: «Нифонт Михайлович, остановитесь!» Он же только раздраженно отмахивается.

     А Акулина уже изготовилась у своего угла – и звучит первый выстрел с её стороны. Нифонт предусмотрительно успевает ушмыгнуть за дом. Тут же грохочет его ответный выстрел, но Акулина тоже не дура – она уже спряталась. Так и продолжается: бах-бах – безвредно для обоих сражающихся.

     Возле нас останавливаются двое мужиков, спокойно рассуждают:

     – С такого расстояния-то, да дробью, да в куфайках еще – ничо не будет…

     – Конечно, не будет. Кабы жиганами пуляли, тогда вот… А гляди ить, не боится баба.

     Впрочем, судя по слухам, Акулина не в первый раз под огнем. Старухи талдычат, что мужик её – он и с виду-то не совсем нормальный – как напьется, так и заставляет Акулю садиться к стенке и ставить на голову спичечный коробок. А потом его сбивает из малокалиберки. Развлекается так, значит…

     Внезапно выстрелы становятся одиночными – бах! – бах! – бах! – только со стороны директора. Акулина молчит. «Уж не убил ли?!.» – замираем мы в тревоге.

     Но вот из-за угла на стволе ружья появляется заячья Акулинина рукавица и уборщица начинает махать ею вверх-вниз.

     – Патроны у неё кончились, – догадывается первым Володька Спасский.

    – Точно, – подтверждает один из терпеливо наблюдающих за «сражением» мужиков, – боезапас вышел! Оно и понятно – на зарплату уборщицы много патронов не купишь…

     – Ага! Сдаешься, вражина! Не таких на фронте били! – гремит торжествующий голос Нифонта. – Выходи, прекращаю огонь.

     Понурая Акулина на полусогнутых появляется из-за угла.

     – Марш перемывать! – командует директор.

     Акулина безропотно подчиняется.

     Последним патроном Нифонт Михайлович победно салютует вверх и, довольный, идёт отмечать победу.

     Бои тас-тумусского значения… Что против них Наполеон!..

     А впрочем, он ещё вернётся ко мне. Попозже. Таким же, как я, мальчишкой. В стихах.

 

Небо юга вьюга забелила,

Перепутав вечные пути –

Корсику снегами завалило

Так, что ни проехать, ни пройти.

 

Позабыв артикулы и книжки,

Ошалелой вывалив гурьбой,

Строят крепость снежную мальчишки,

И грядёт весёлый громкий бой.

 

И один из них опять умело

Всё сраженье на себя берёт:

Хоть и ростом мал, воюет смело,

Дерзко вырывается вперёд!

 

Жалятся снежки осиным роем,

Но Наполеона ждёт успех:

Как выходит быстро он в герои,

Как невольно подчиняет всех!

 

И уже командует парадом,

Начиная свой победный век…

За счастливым этим снегопадом

Он пока не видит русский снег.

  

Сон седьмой

 

     – Во-ло-дя! Во-ло-дя! – будто дальнее эхо доносит мое имя, растягивая слоги.

     Я вздрагиваю, просыпаюсь. Ночь. Тишина.

     Померещилось?

     Долго ворочаюсь, наконец-то засыпаю и снова, теперь уже во сне, отчетливо слышу:

     – Во-ло-дя! Во-ло-дя! Во-ло-дя!..

     Пристально вглядываюсь вперед: никого не видно, но прямо из-под ног уходит еле видимая тропинка, кажется, в сторону зовущих меня голосов. Начинаю спускаться по ней с горы, на которой оказался невесть каким образом. Тропка вьется меж валунов, скользит по осыпям, перепрыгивает маленькие ручейки.

     Скоро по дальнему шуму волн и дохнувшей прохладе догадываюсь, что приближаюсь к берегу реки. Еще несколько минут ходьбы – и передо мной тёмно-синяя полоса с белыми искорками закрученных ветром гребней волн. Конечно же, это Лена.

     Я выхожу на высокий откос, гляжу по сторонам: кто же и откуда меня звал? Ни справа, ни слева, насколько видит глаз, никого нет.

     Померещилось?

     И тут мой взгляд падает на противоположный, едва видимый берег. Что-то уж очень он знаком… Да, так и есть, это тас-тумусский мыс. Но не мог же услышать чей-то крик оттуда: такая даль…

     Я стою в замешательстве, стараясь, пристальнее вглядеться в узкую тёмную полоску за рекой. И вдруг замечаю крошечные фигурки людей на самом берегу. Понимаю, что на таком расстоянии их нельзя увидеть, но тем не менее – замечаю. Так это, значит, они кричали…

     Напрягаю зрение ещё сильнее, до рези в глазах и постепенно начинаю различать фигуры и даже лица. Вон, крайний справа, сжавшийся в комочек Ваня Травочкин, рядом с ним – улыбающийся Николай Рейх, Нифонт Михайлович держит своё ружье, а старик Беломестных – бутылку. Кучкой стоят три Ивана – Харьков, Лило и Филиппов. За ними – другие знакомые и полузабытые лица.

     – Во-ло-дя! Во-ло-дя! Во-ло-дя! – стараются они хором перекричать шторм.

     – Я пришёл! – отвечаю совсем негромко, но вижу, что меня хорошо слышат. – Зачем звали?

     – А помнишь, что обещал?

     – Что?..

     – Написать про нас обещал! Когда же выполнять будешь? 

     – Скоро… Скоро начну уже.

     – А то давай к нам, коли не идет дело – подмогнём.

     – Нет, я лучше сам напишу! – уже громко кричу я.

     – Напишу-у!

     – Пишу-у!

     – Шу-у!

     – У-у! – долго гаснет эхо, теряя в горах звуки. – У-у…

 

     –  Пряма ума ни приложу, что с ним делать, с проклятущим! – жалуется баба Люба Беломестных на своего старика бабе Даше. – Будто нюх у ево какой на энту водку! Куда только не затырю – везде выищщит!

     – А ты в подпол, али куда подальше… – пытается подсказывать баба Даша.

     – Ну, ты, дева, присоветывала: в подпол! Да я не то што в подпол, я в картошку вглыбь на полметра зарыла. И ить всё одно учуял и выкопал!.. В старый валенок засунула, на вышке уж столь лет валялся, – и иво выпотрошил. Как сквозь землю, старый чёрт, видит!

     – А в огороде не пробовала?

     – Каво там! Не успела пол домыть – уже нашёл!

     Дед Тимофей Беломестных работает шкипером, плавает на плашкоуте – небольшой деревянной барже для перевозки рыбы. Большую часть лета он, конечно, бывает в рейсах, но когда плашкоут подгоняют под разгрузку к леднику или заводу, – несколько дней дожидается своего «утюга». Вот в это время и донимает он тетю Любу. Ну и, конечно, зимой.

     На плашкоутах в основном старики и плавают, молодые туда не идут. Неинтересно там: всего два трюма да малюсенький кубрик. Прицепят тебя на буксир – и болтайся за катером, как поплавок. Даже штурвала нет, покрутить нечего. Скучно, наверно, деду Тимофею на реке, вот он и отводит душу дома.

     – А мож, тебе совсем её в магазине не брать до надобности-то? – всё пытается найти выход баба Даша.

     – Ну, дева, как же без заначки-то? А человек какой зайдет?! – не соглашается тётя Люба, поскольку сама при случае не прочь опрокинуть стакашек.

     – Ну, если так…

    – Я ещё што приметила за старым хреном-то своим: он как первую бутылку вылакает, так ему дальче всё одно. Хоть чё глотат – и пьянеет. Так я ему, халере, типерича вторую-то бутылку с обнаковенной водой ставлю. Он одну стопку из нее тяпнет, другу – и поплыл, готовенький!

     – Так теперь у тебя, дева, икономия большая выходит, – веселится баба Даша.

     – Не говори, Дарьюшка! Икономия!

     – Так ты иму и в подпол с водой закапывай, можа тоже захмелеет!

     – Ой, закопаю, ха-ха-ха, – смеется баба Люба.

     С реки доносится долгий гудок подошедшего судна: вызывают приёмщика рыбы.

     – Опять аграном приплыл, – говорит баба Люба, глянув в окно.

     Я уже который раз слышу, как она почему-то называет этим словом ре-фри-же-ра-тор – самоходную баржу с холодильниками в трюме – последнее достижение техники, попавшее невесть как в нынешнюю навигацию к нам. Что и говорить, название мудрёное, я сам едва запомнил, но почему – «аграном»? Что между ними общего? Разве только то, что оба слова какие-то ненашенские, «умные»? Что такое агроном – я точно не скажу, в Тас-Тумус они не приплывали и не приезжали, агрономы-то. Вертолёт прилетал один раз и аэросани зимой прикатывали.

     – Опять ты своё сбондила! – возмущается баба Даша. – Сколь раз те говорить: не аграном он, а фар-ши-ра-тор!

     – Ну его к чёрту! – сердится баба Люба. – Все одно не запомню. Мне на ём не плавать!.. – Она глядит на часы. – Засиделась я у тебя, дева, а дома-то дел невпроворот! Бежать надо.

     – Ну, ты хоть заходи когда, покалякать.

     – Зайду ищщо. – И уходит.

     На улице сегодня накрапывает дождь, поэтому нас туда не тянет, я читаю сказку про серебряное копытце, а Серёга и Санька, положив на бок табуретки и сдвинув их вместе, играют в пароход: отдают какие-то команды и негромко, чтобы бабушка не заругалась, гудят.

     Но вот опять раскрывается дверь и входит сосед Прокопий Михайлов. Сердце у меня вздрагивает: жаловаться пришел!

     – Доробо! – Прокопий начинает с обычного приветствия. – Как доробье Дария Ибанабна? Бар?

     – Бар, – отвечает ему баба Даша по-якутски. – Есть. Есть ишо пока здоровьишко, хоть и не то…

    – Я эта… биришол мала-мала твой ребята гоборить.

     – Опять че навольничали?

     – Сеня мой санаешь. Солотой баранчак, солотой мальчик Сеня мой. Твой ребятиска Сеню-то бирямо коло глаз стрелял. Зелезным стрелом стрелял! Бирямо наказ да наказ! – Прокопий возмущенно глядит на нас. Мы притихаем как мыши.

     – Ето чё он там толкует? – поворачивается к нам баба Даша. – Чё это вы с иво золотым Сеней натворили?

     – Да, мы эта… – как самый старший начинаю я. – Нечаянно мы его… – А сам думаю про себя: «Ябеда проклятый! Никто же не просил его высовываться!»

     Вчера мы с Серегой в первый раз попробовали сами сделать лук. Сходили в тальники, вырезали из молодого гибкого деревца подходящий кусок, согнули, натянули тетиву. Потом нащипали из прямого соснового полена стрел. И уж чтоб было совсем по-настоящему – разрезали мамиными портновскими ножницами несколько железных крышек от банок и наделали из жести наконечников. И лук, и стрелы получились что надо. Хоть сейчас на охоту иди. Но мы решили потренироваться, чтобы руку набить. Стрелять стали в электрический столб, что стоит между нашим и михайловским дворами. А тут Сенька вышел гулять. Серёга ему и говорит:

     – Ты там не ходи, попадёт еще стрела.

     А он отвечает:

     – Я за поленницу сяду.

     Ну и сел. Только надоело ему быстро – и высунул голову. А Серега как раз стрелу пустил. В столб-то она не попала, а вот в Сеньку угодила точнехонько. Прямо в щеку. Он кувыркнулся за поленницу, заревел и домой побежал. А из-под глаза кровь…

     – Тащи-ка сюда этот лук! – командует баба Даша. Я плетусь во двор, достаю наше оружие, несу.

     Хряп! – ломает его через колено бабушка. Тресь! – и разом разлетаются на половинки все стрелы.

     – И штоб больше не видала! – грозит она пальцем. – Вот ещё мать с отцом работы придут – они вам всыплют! Выпорют, как сидоровых коз!

     Прокопий, уже немного виновато, топчется у порога, машет рукой:

     – Э-э! Борот не надо. Сасем борот! Сеня маленька сарапал, сабсем сазибёт. Бомирисса нада, играй месте нада. Моя думай твоя ребятиска солотой Сеня спесианно бромышлял. Спесианно да нет. Бамирисся нада! Да!..

     Мы потихоньку оживаем.

     – А ты чё, Прокопий, у двери-то стоишь. Проходи, – приглашает баба Даша.

     – Э-э, работа альбях – манного…

     – А то вон чай, как раз согрелся. попьем давай по-соседски…

     – Чай – карашо. Чай пит да драба рубит, – произносит на свой лад пословицу Прокопий. Он её понимает так: поел – пора за работу.

     Михайлов пьет чай из блюдца, не торопясь, с шумом всасывая круто заваренный кипяток. Он говорит с бабой Дашей о сенокосе, коровах, о том, какая будет зима. О луке и стрелах больше и не вспоминает. Уходя, гладит нас по головам:

     – Бамирисся нада. Играй месте нада.

     Что ни говори, а сосед у нас хороший. Теперь и родителей без опаски дожидаться можно. Придёт отец с работы, из своего мехцеха, и в баню пойдем. Сегодня суббота – мужской день. Все женщины и девчонки вчера отмылись. Так уж заведено.

     Новую баню выстроили несколько лет назад, за селом, на берегу безымянного озера, которое тут же окрестили Банным. Из него дед Бахлов, определённый в банщики, носит воду, в озеро же сливаются и обмывки. Поэтому никто в нём не ловит рыбу и даже не стреляет уток. Банное – и всё тут, для мытья отведённое.

     Горячую воду дед Бахлов греет в большой бочке, вмурованной в печь, а холодную запасает в два огромных деревянных чана, сделанных бондарем Кокориным. Вот к этим-то чанам мы и бежим в первую очередь. Дело в том, что дедка не шибко силён глазами и часто вместе с водой зачерпывает мальков гольянов или лягушат и выплескивает их в чаны.

     Мы опираемся руками на края чанов, ложимся на них подбородками, вглядываемся в кажущуюся почти чёрной из-за тёмных стенок воду.

     – Есть! Плавают! – довольно шепчет Серега.

     – Угу, – подтверждаю я. – Штук десять будет, гольянов-то! И вон там, у самого дна – видишь? – Лягуха!

     – Показите, показите! – топчется под ногами Санька. – У-у, здоловенная какая!

     Перелив добычу вместе с водой в свои тазы, мы начинаем гонять опущенными в воду пальцами мальков и лягуху сквозь лабиринты, устроенные из мочалок, мыльницы и собственный рук и ног.

     – Поворачивай ее, поворачивай!

     – Слева заходи, слева!

     Разомлевшие, пунцовые от жара мужики вываливаются из парилки, тяжело опускаются на лавки. Мы чуть умеряем пыл: взрослым этой игры не понять, живо выплеснут «немецкую подлодку».

     И тут замученная нами лягуха делает отчаянный прыжок, взлетает над лавкой и приземляет свой холодный живот точно на распаренную худую спину нормировщика Спирина. Он кричит, соскакивает с лавки, а перепуганная не меньше его лягуха уже шлепается на чей-то живот, потом летит кому-то на ногу. Скользкая, противная!

     – Лови её мужики, а то всех перетопчет! – сипит дед Бахлов, заглянувший в мойку на шум.

     – Ты её, небось, старый хрыч, специально тут выкормил, чтоб кой-чо нам поотбивала, – скалит зубы кто-то.

     – Ты бы к бабам её пустил! – предлагает другой.

     – Низя! – поддерживает тон Бахлов. – Опосля ищщо икру метать начнут. – Берёт за лапу выловленную лягуху и выносит её через раздевалку во двор

     – Кастрировать понёс, – ляпает кто-то.

     Баня трясется от хохота, о непосредственных виновниках происшествия и не вспоминают.

     Назад мы шагаем тихо, распаренные, разгоряченный.

     Ненадолго останавливаемся, из любопытства, у двора Архимеда. Эта кличка приклеилась к деду Корнилову с лёгкой руки какого-то заезжего начальника. Обозвал он деда так потому, что тот вечно что-то мастерит, изобретает, причем не какие-то мелочи, а вещи солидные. Архимед закончил всего два класса. Читать и писать он, конечно, умеет, но я ни разу не видел у него в руках какую-нибудь книгу. Даже у мамы с отцом, хоть они и ничего не изобретают, а просто работают, есть несколько «умных» книг с какими-то таблицами, формулами, множеством цифр. А Корнилов всё делает так, как ему самому кажется правильным, как бог на душу положит.

     Сейчас он принялся за лодку. Такой ещё не видел никто. Её остов – голые пока ребра шпангоутов – уже белеют на специальных стойках. Если посмотреть на будущую лодку сверху, то получается очень сильно вытянутый треугольник, даже, скорее, клин.

     – Ваши-то лодки половину воды вперёд себя толкают, а эта резать её будет, – объясняет Архимед. И я думаю о том, как же люди раньше не дошли до такой простоты, ведь и правда, острым-то ножом легче резать масло!

     – А не получится как с аэросанями? – поддевает кто-то из подошедших мужиков.

     – Небось не получится, – обижается Корнилов, – да если бы тогда у меня новый мотор был…

     – Поня-ятно, худому танцору всегда одно дело мешает!

     – А ты сам возьми да изладь!

     – Да чё ты обижаешься-то, я же так, язык чешу…

     Да, с аэросанями получился, как пишут в книжках, казус. Архимед, увидев однажды приехавшую в село машину с пропеллером, решил сделать себе такую же. Недолго думая, сколотил фанерную кабину, смастерил из дерева и обил жестью широкие лыжины. Прикинув на глазок размер, выстругал из лиственничной плахи пропеллер. Ну, а в качестве мотора решил использовать свой Эл-3 – трёхсильный движок с лодки, что зимой простаивал без дела.

     На испытания собралось полсела. Взревел на холостых оборотах мотор, Архимед сел в кабину, включил скорость. Винт закрутился, но сани стояли. Корнилов прибавил газу – сани не сдвинулись. Он врубил мощность на всю катушку, но винт позади машины лишь раздул в стороны свежий снег.

     Несколько смутившись, Архимед с помощью мальчишек перетолкал сани к горке с небольшим уклоном вниз. Снова повторил испытания, и опять безрезультатно.

     Нашли горку покруче. Тут сани задвигались, но замерли точно у подножья. Думаю, на обычных наших санках можно было бы проехать метров на пять дальше.

     Дома отец нам объяснил:

         – У настоящих-то аэросаней самолётный мотор стоит, в нём сил триста будет. И оборотов – тысяч десять в минуту, а то и побольше. А тут три силы, он пропеллер-то еле поворачивает, того и гляди – заглохнет…

     И вот теперь неудачник Эл-3 должен перекочевать на новую лодку.

     – Я ишшо с вашими галошами погоняюсь, посмеивается Архимед, – как стрела у меня полетит!

     А дождь потихоньку накрапывает, сыплет с неба прогретая летняя вода, и у стремительно летящих к земле частичек её почему-то форма капли, а не клина. Но не Архимед, ни я пока не обращаем на это внимания.

 

Сон восьмой

 

     Лечу на самолете. Почему-то – пилотом-инструктором.

     – Что под нами? – спрашиваю у штурмана.

     – Кобяйский район.

     – Идём на снижение!

     Самолет приземляется, но не возле Тас-Тумуса, Сангара или ещё какого-то знакомого места, а неподалеку от села со странным названием Верхне-Туманское.

     Что-то я не помню такого в родном районе.

     – А почему мы здесь приземляемся? – спрашиваю командира корабля.

     – Потому что тут живет твоя одноклассница Нинка.

     «Нинка…»

     Когда она уехала из Тас-Тумуса, ей было лет десять. Смогу ли я её узнать? Какой она стала?

     Я бреду вдоль домов, утонувших в снегу, по глубоко пробитой тропке. Встретишься на такой с кем – и не разойтись. Но встречных нет. Село, кажется, дремлет, придавленное низким серым небом, приглушенное почти осязаемой на ощупь вязкой пеленой. Дым из труб едва прорывается вверх сквозь эту пелену, долго вихляя из стороны в сторону, ища прохода.

     Тишина – ни лая собак, ни разговоров.

     Хоть бы встретился кто – спросил бы про Нинку. В таком крошечном селе все друг друга должны знать. Правда, у неё наверняка теперь другая фамилия. Муж, ребятишки…

     Почему-то в самом центре, рядом с клубом и магазином – кладбище. Большинство могил – старые, но две-три светятся на общем тусклом фоне яркими цветами новых венков. Ещё не успело припорошить снегом.

     «Началось, что ни сон – то кладбище!» – ругаюсь я, и погост тут же исчезает..

     Опять тянутся дворы, и опять – заснежено-молчаливые. «Куда же все люди-то подевались? Не последние же на этом кладбище схоронены! Да и дым из труб идёт...»

     Дойдя до крайнего дома, я поворачиваю обратно и снова прохожу все село, время от времени сворачивая в неглубокие боковые тупички.

     – Вовка! Вовка! – не очень громко слышится за спиной.

     Я резко оборачиваюсь, но дома глядят куда-то сквозь меня сонно-безразличными глазницами окон. Я сворачиваю было к ближнему, но на ступеньках его крыльца – нетронутая белая пороша, на пробой накинута петля и вставлена палочка, значит, хозяева ушли надолго.

     Ни-ко-го…

     Я брожу и брожу по пустому селу до самого утра.

     Один раз, у самой околицы, зима вдруг ненадолго меняется на лето, начинает накрапывать солнечный дождик, и мне мерещится, что вдалеке проплывает Нинкина тень, но она оказывается лишь стихотвореньем…

 

Переулок светился

Тротуаром умытым,

Уплывая домами

В таинственный лес.

Нам дождливое утро

Подарило улыбку

И рассыпало солнце

С высоких небес.

 

Ты бродила по лужам

Длинноногою цаплей,

Сарафан поправляя,

Прильнувший к ногам.

И ловила в ладони

Золотистые капли

И, смеясь, подносила

К моим робким губам.

 

И вконец опьянённый

Весной и тобою,

Пил я звонкое счастье

До боли в зубах…

И звалось это счастье

Самой первой любовью,

Той, что только однажды

Нам приносит судьба…

 

     Проснувшись, я пытаюсь найти название Верхне-Туманское – сначала в местном справочнике, потом – в «Географической энциклопедии». Его нет ни тут, ни там…

 

     «…Одна отрада оставалась: собака. И любил же её старик гораздо больше, чем любят люди друг друга. Ведь она была для него всё и тоже любила его. Не один раз случалось так, что на охоте Музгарко жертвовал своей собачьей жизнью за хозяина, и уже два раза медведь помял его за отчаянную храбрость.

     – А ведь и стар ты стал, Музгарко, – говорил старик, гладя собаку по спине. – Вон спина прямая стала, как у волка, и зубы притупились, и в глазах муть… Эх, старик, старик, съедят тебя зимой волки!.. Пора, видно, нам с тобой помирать…»

     В третьем классе идет урок чтения, проходят «Зимовье на Студёной». У нас, первоклашек, – арифметика, но разве можно заниматься какими-то цифрами, когда рядом читают такой рассказ! Мы сидим в два ряда, тот, что у окна, – третий класс, а у двери – наш первый. Сделано так потому, что Тас-Тумус – посёлок маленький и в каждом классе не больше десятка человек. Точно так же за стенкой сидят рядышком четвёртый и второй. Вот учителя и учат одновременно два класса. Дадут задание одному – и с другим занимаются, спрашивают или новую тему объясняют. Потом меняют местами. Нам, конечно, интересней – можно что-то у третьеклассников послушать. Им скучнее – всё наше они давно прошли.

    Хорошо читает Валька, с выражением, так и кажется, что сам в этом зимовье на Студеной сидишь, Музгарку по спине гладишь. Тем более, что рассказ про тайгу, охоту, все слова понятные. Это тебе не стих про Днепрогэс!

     – Достаточно, Спасский, – останавливает Христина Ивановна, – молодец! А дальше у нас… – Она заглядывает в журнал. – Дальше у нас будет читать… Петров.

     Все первоклассники начинают разом недовольно гудеть и ёрзать. «Тоже мне, выбрала!» – ругаюсь про себя и я. Все мы давно знаем способности и возможности своих более старших соседей. Петров всю жизнь еле на тройки тянет, сейчас начнет заикаться.

     «Са-а-ба-ка… бы-ла… саг-лас-на-я-па-ми-рать…» – тянет кота за хвост Никитка.

     – Не согласная, а согласна! – поправляет его учительница, ещё сильнее тормозя чтение.

     «Сам ты собака! – со злостью думаю я о Никитке. – Вон какой дылда вымахал, а еле по слогам мыкаешь!» – Но вслух я, конечно, этого не говорю, можно на перемене и по шее схлопотать. Да и Христина Ивановна нам вмешиваться не разрешает. Вот и сейчас она строго стучит указкой по столу.

     – Тише! Первый класс! Сейчас буду проверять примеры!

     Мы с облегчением вздыхаем, когда учительница садит Петрова и вызывает к своему столу Гуляева: этого ещё можно терпеть…

     На перемене толпой вываливаемся в узкий длинный коридор. Первыми, конечно, третьеклассники, они сильнее.

     Девчонки сбиваются в отдельные стайки и обсуждают свои дела, а мы – свои. Говорим, в основном, об охоте и рыбалке. Чаще всего – слушаем рассказы Володьки Спасского. Он пока в нашем классе единственный, кому родители постоянно дают ружьё. Пусть старое, самого маленького 32 калибра, но ружьё. И он ходит с ним сам по себе, без отца или брата рядом. Нам остается только завидовать. Правда, Володька старше нас на год. Прошлым сентябрем он пошел в школу, но просидел две недели и отказался – надоело. Пришлось в этом году с нами снова начинать. Другого бы родители выпороли да заставили, но Володьку нельзя. Он психованный, взрослые говорят, ему нервы беречь надо. А всё из-за его брата Вальки. Года два назад Валька, играя, прицелился в Володьку из малокалиберки и нажал курок. А малокалиберка-то оказалась заряженной: отец с охоты пришел и забыл разрядить. Хорошо, что рука у Вальки дрогнула, и пуля только срезала Володьке полоску кожи над виском. Она и сейчас у него волосами не зарастает – будто провели тонкой стамеской по голове и оставили розовый след. Вот поэтому и психованный. Но, говорят, это скоро пройдет. И волосы потом вырастут. А пока с ним лучше не связываться, тем более – не драться. Даже четвероклассники – самые большие в нашей школе – его не шпыняют и не подначивают.

     А завести Володьку с полоборота можно. Только назови кличкой – Лопа! Это его так дома прозвали, когда ещё маленьким был: он долго вместо «ж» выговаривал «л». А ругаться любил.

     – Захожу только в тальники, на первую поляну, – рассказывает Володька, – а они из снега, из-под самых ног – ф-р-р! А куропач-то как заорет, будто заблеет по-иманьи – б-э-э-э! И по кустам расселись. Я навскидку куропача – тресь! Кувыркнулся вниз, только перья полетели!

     – Большой куропач-то?

     – Здоровый! В руку взял – сразу вес почувствовал. И бровищи красные, большие.

     – А остальные-то как?

     – Перелетели недалеко. Я этого в котомку сунул – и за ими. Сидят, дуры, головами вертят, поверх меня куда-то пялятся. Ну, я опять навскидку – бах! Одна…

     Дежурный, выбежавший из учительской со звонком, прерывает рассказ.

     Следующий урок – пение, оно проводится одновременно в обоих классах, иначе нельзя, невозможно одним голосить, а другим решать задачи.

     – Сегодня, дети, у нас по программе песня «Чибис», – говорит Христина Ивановна.

     – А чё такое Чибис – фамилия или чё? – спрашивает Алька.

     – Не чёкай, Красноштанов. Чибис – это такая птица, – не совсем уверенно произносит учительница, она, как и мы, родилась и выросла в Якутии, здесь же закончила педучилище, а чибисов на севере нет. – Повторяйте за мной и запоминайте слова:

 

                           Не кричи, крылатый,

                           Не волнуйся зря ты,

                           Не войдем мы в твой зеленый сад.

                           Видишь – мы ребята,

                           Мы друзья пернатых,

                           Мы твоих, твоих не тронем чибисят.

 

     – Это мы еще будем посмотреть, – шутливо, на якутский манер шепчет сзади Володька Спасский, а вслух громко спрашивает:

     – Христина Ивановна, а на чибисов охотятся? В их мяса много?

     Учительница явно не знает ответа на этот вопрос, поэтому говорит совсем о другом:

     – Ты, Спасский, не разговаривай тут, а пой!

     Володька делает послушную физиономию и тщательно выпевает:

     – А-на-чи-би-сов-охо-тя-тся-я-я?

     Мы дружно грохаем.

     Пока Христина Ивановна успокаивает нас и думает, как бы осадить Спасского, урок заканчивается. Большая перемена.

     С недавних пор в школе завели новшество – горячие завтраки. Не могу только понять, почему их так называют, ведь едят-то всё холодное, то, что можно принести из дома. Обычно это два куска хлеба, намазанные маслом и склеенные между собой. Иногда вместо масла бывает варенье или творог. Может, «горячими» называют из-за чая, который нам наливают в кружки, но он тоже всегда едва тёплый.

     После войны прошло каких-то двенадцать лет, поэтому особых деликатесов ни у кого в селе нет и наши «завтраки» примерно одинаковы – что у директорского сынка Тольки, что у сторожихиной Ленки. Правда, иногда чья-то мать расстарается, напечёт булочек, пирожков или оладий. Особенно часто балует этим своего «золотого» Сеню Михайлиха. Но он хитрый, ещё не успеет вытащить из сумки сверток с едой, а уже кричит:

     – Сорок один – ем один!

     И всё! После этого, по нашим неписанным ребячьим законам, просить у него нельзя. Так уж установлено кем-то. Точно так же, если ты увидишь у кого-нибудь вкуснятину и успеешь крикнуть, вперед хозяина не эти слова, а другие: сорок восемь – половину просим! – он обязан тут же поделиться поровну. Чаще всего приходится отполовинивать свои завтраки, конечно же, менее осторожным и нахальным первоклассникам, но мы не обижаемся: закон есть закон…

     Утром отец, накинув на плечи полушубок, выходит на улицу – посмотреть на недавно появившийся у нас градусник, висящий на стене дома. Быстро возвращается, поёживается и произносит:

     – Прижало сегодня! Шестьдесят градусов!.. Не помню, когда такой морозище был. – Поворачивается к нам, ещё лежащим в постелях: – Вова, в школу сегодня не ходи. После пятидесяти пяти уроки отменяются...

     «Здорово как! Целый день свободный!» Едва родители успевают уйти на работу, мы с Серёгой начинаем одеваться: если в такую погоду нельзя учиться, то это еще не значит, что нельзя играть на улице. Мы вчера вечером начали рыть под окнами в огороде, заметённом снегом метра на два, «подземную» пещеру. Успели немного, мама домой загнала, поздно было. Зато сегодня – весь день в нашем распоряжении!

     Санька тоже было начинает собираться, но баба Даша осаживает его:

     – Ты ишшо маленький! Замёрзнешь да простуду каку подхватишь. Вот отпустит мороз – тогда…

    Санька начинает подскуливать, а мы с Серегой – ускорять сборы, чтобы баба Даша ненароком не передумала и на наш счет. Все сборы – две минуты: натягиваем на себя какие-то кофтёнки, по двое штанов, обёртываем ноги портянками и суем их в валенки, накидываем телогрейки.

     – Шеи-то, шеи-то замотайте! – кричит вдогонку баба Даша.

     – Да ну их, эти шарфы, они в пещере только мешать будут! – отбиваюсь я.

     – Конечно, мешать! – поддакивает Серега. – Размотаются и потащатся следом.

     – Ну, смотрите мне, чтобы потом не сипеть и не кыхкать!

     – Да ничо с нами не случится. В пещере-то тепло, теплее, чем на улице, – убеждаем мы.

     – Канешна, печку вам там поставили, в снегу-то!.. Да идите уж!

     Мы быстро выскакиваем на улицу. Останавливаемся на крыльце. Ну, и где эти шестьдесят градусов?! Погода как погода, правда, всё село затянуло морозным туманом, дальних домов не видать, но зато ветра нет совсемт. Сложив губы дудочкой, мы медленно выдыхаем воздух. Он плывет белой струйкой и тихо шелестит – пар тут же превращается в крошечные снежинки. Но точно так же он начинает шелестеть и ниже пятидесяти градусов. Короче: мороз как мороз, пора за дело.

     Мы забираем в сенцах лопатки с короткими черенками, вытягиваем за верёвку ванну, приспособленную для перевозки снега, и идем в огород. Вот он и лаз. Встав на четвереньки, вползаем в пещеру, она пока ещё неглубокая, метра два. Снег, сбитый за зиму ветрами, скрипит и хрустит под лопаткой. Я выламываю, высекаю куски побольше и перебрасываю их Сереге. Он грузит в ванну и отвозит. Вот позади уже три метра, пять, семь. Время от времени я случайно тычусь головой в белый потолок, и снежная пыль валится за шиворот, сбегают противные холодные капли под рубаху, но если на них обращать внимание… Да и от работы мне уже жарко.

     Баба Даша с трудом вытаскивает нас на обед. Мы торопливо проглатываем суп, запиваем майкиным молоком и снова ныряем в своё подземелье. Метров через десять решаем устроить большой зал и выбираем снег широким конусом, в середине его можно стоять во весь рост. Решаем: тут у нас будет штаб.

     Уставшие, садимся передохнуть на снежные скамьи, оставленные у стен.

     Сереге не терпится кому-нибудь показать нашу работу, и он предлагает:

      – Давай приведём сюда девчонок. Нинку, Верку… Или Мишку приведём.

     – Мишку можно, – соглашаюсь я. – А девки ни к чему! Начнут тут пищать. Да и вообще лезть сюда побоятся…

     – И про штаб всем разболтают, – соглашается Серега. – Ну их…

     Мы вылезаем из-под снега уже в сумерках. Хоть и ноют ноги и спины – попробуй весь день поползай на карачках! – а в душе, будто песни поют. Так хорошо, что хочется ещё что-нибудь такое здоровецкое сделать, чтоб самому ахнуть.

    Наши взгляды останавливаются на соседнем михайловском огороде, вернее, на крепости, что высится посреди него уже несколько дней. Одному Золотому Сене вымахать такую было не под силу, мамаша помогла слабаку. Тоже мне, заставлять мать крепость себе строить…

     Серега словно читает мои мысли:

     – Давай-ка разгрохаем ее!

     – А зачем? – для порядка сомневаюсь я вслух, хотя в душе уже принял предложение.

     – А чтоб в другой раз сам строил!

     – Ну, давай…

     Крадучись, пробираемся в чужой огород, наваливаемся на сложенную из больших снежных блоков стену. Она не поддается: успела за эти дни смёрзнуться. Я пробую пинать ногами – ничего не выходит. Надо бежать за лопатой. Собираюсь, осторожно шмыгнуть назад, но Серёга опережает:

     – Я счас, погодь!

     Через несколько минут он появляется – ведь сумел же додуматься! – с большой двуручной пилой, которой взрослые и мы пилим дрова.

     Я перебираюсь вовнутрь крепости, Серега остается снаружи, протягивает мне конец пилы с ручкой. Шир-шир, шир-шир – два движения туда-обратно, и пила уже прошла половину стены!

     Одно удовольствие – пилить чужие снежные крепости!

     Шир-шир, шир-шир, шир-шир…

 

Сон девятый

 

     Плыву на теплоходе по Лене. Он пристает в пустынном месте, высаживает меня и уходит.

     Осматриваюсь и замечаю недалеко от берега затопленную «Победу». Прозрачная вода покрывает машину примерно метра на полтора, но внутри неё – это видно через стекла – сидят два человека и о чем-то оживленно разговаривают, даже спорят. Я медленно вхожу в воду, и вот уже она скрывает меня с головой. Ступая по хрустящей гальке, не торопясь иду к «Победе», пытаясь понять: о чем же спорят те двое?

     Машина уже рядом, но вдруг прямо перед ней я замечаю целую кучу необычных вещей, явно высыпавшихся или выброшенных из «Победы» – вырезанные из какого-то камня фигурки зверей и птиц и множество маленьких бюстов. Я наклоняюсь, беру в руки один бюст, рассматриваю незнакомое лицо и по каким-то приметам догадываюсь, что высеченный из камня человек – нездешний, он родился где-то далеко, а грустные складки губ и невеселый прищур глаз говорят, что прожил этот пришелец нелегкую жизнь.

     Хочется еще внимательнее присмотреться к нему, но внезапно я ощущаю, что НЕЛЬЗЯ долго держать этот бюст в руках, да и любую из фигурок. «Это почему?» – задаю сам себе вопрос. И почти сразу понимаю, что дело – в камне, даже не в самом камне, а его цвете – красном, с фиолетовым отливом. Что-то нехорошее таится в нем. Вспоминаю, что как-то однажды я уже видел во сне скалы такого цвета и они тоже предрекали беду. Выходит, на каком-то инстинктивном уровне во мне, а значит и вообще в человеке, заложен страх перед ЭТИМ камнем. Почему?..

     Этот вопрос настолько занимает меня, что я попросту забываю о людях, сидящих в «Победе».

     Почему же?.. Цвет крови?.. Нет! Такого фиолетового отлива у нее не бывает.

     И тут во мне просыпается бывший геолог: а ведь фиолетовый отлив имеют многие редкоземельные, радиоактивные минералы… Может быть, природа когда-то учила нас остерегаться их?..

     «А кто же вырезал эти фигурки? Почему он не побоялся?..»

     – Главное – е кто их вырезал, а кто утопил! – звучит громкий голос за спиной. Вздрагиваю от неожиданности, поворачиваюсь и сталкиваюсь лицом к лицу с одним из пассажиров «Победы». Надвинув широкополую шляпу на лоб, он недобро сверкает маленьким пенсне. Во всем его облике есть что-то пугающе-знакомое.

     – Ты что дэлаешь в нэположенном месте?! – грубо спрашивает он с кавказским акцентом, и я наконец-то узнаю его.

     – Я здесь неподалеку родился, Лаврентий Павлович…

     – Зато умрешь далэко, усмехается Берия. – И запомни еще раз: главное – кто утопил!

     Он садится в машину, хлопает дверцей. Поднимая муть, «Победа» резко берет с места и растворяется в глубине.

     Фигурки под ногами тлеют красно-фиолетовыми угольями.

 

      – Привезли их к нам в Чекуровку под осень, первую-то баржу. Стали выходить на берег – еле шевелятся, до того дошли. Их всех разделили меж семьями, расселили, значит, на время, пока бараки свои построят. Привезли-то вроде для рыбалки, но каки они рыбаки – на ногах не стоят, поопухли все от цинги. Начальник участка у нас мужик хо-о-ро-ший был, он и говорит: «Поите их, бабы, рыбьим жиром, да пусть с неделю отлежатся, потом попробуем, что за работников нам прислали…»

Мы сидим, поджидая родителей с работы. Баба Даша уже приготовила ужин, у неё осталось время, вот и рассказывает нам, как в войну они с мамой жили на самом дальнем Севере, там, где Лена впадает в море Лаптевых. Маму туда отправили после первого курса рыбного техникума: началась война, учёбу прекратили, а студентов разослали по рыбзаводам. Что могла успеть выучить первокурсница, которой исполнилось только 15 лет?! Но маму сразу поставили в Чекуровке мастером рыболовецкого участка, поскольку взрослых специалистов в войну на Севере не хватало. Первые дни работы для неё, совсем ещё девчонки, конечно же, стали мукой и жёстким испытанием – надо было управлять двумя-тремя десятками полуграмотных, едва понимающих русский язык взрослых женщин-обработчиц, принимать у рыбацких бригад тоннами рыбу, на ходу определяя сортность и тут же решая, что отправить на засольный цех, а что – на заморозку в ледник. Требовалось быстро рассчитать время засола для каждой закладки рыбы и нужное количество специй для раствора-тузлука, в котором солилась в огромных чанах эта рыба. А поздно вечером составить отчёт и выписать наряды на все работы за день. Многое приходилось делать «на ощупь», непривыкшие руки сразу же   разъело солью, за невыполнение плана или задержку отправки готовой рыбы на фронт далёкое начальство заранее грозило по рации тюрьмой. После смены, которая едва заканчивалась к полуночи, мама уходила подальше от завода, садилась на камень на берегу и плакала от собственного бессилия, неумения и страха. Тем не менее, по её вине или неопытности ни разу не был сорван план. А однажды, когда на многие участки не завезли вовремя бочки для готовой рыбы, мама оказалась единственной, спасшей полумесячный улов и труд рыбаков. Она дала команду складывать разделанную рыбу штабелями, как дрова, пересыпая её солью. Приехавшее с проверкой из райцентра рыбацкое начальство было в шоке – как такое могло прийти в голову этой сопливой девчонке, где она сумела услышать про никогда не применявшийся тут сухой посол?.. А мама тряслась перед комиссией, боясь, что её накажут, посадят за самоуправство. Она ещё не знала, что у всех остальных мастеров, в том числе и самых опытных, добытая рыба попросту сгнила… Тюрьма в тот раз обернулась для неё Почётной грамотой с профилем Сталина, которая – вот она! – до сих пор висит на стене нашего дома. А ещё где-то в шкафу, в запретном для нас деревянном ящичке со всеми семейными документами и деньгами от получки до получки хранится мамина медаль «За трудовой фронт»…

     У отца тоже много медалей, но только на фотокарточках. Он о них, о медалях, говорить не любит, а баба Даша нам потихоньку рассказывает, что отец почти в самом конце войны был ранен и попал в плен – в какой-то концлагерь. Отец сумел из этого лагеря сбежать, снова воевал, дошёл до самого Берлина, но медали у него немцы в плену отобрали, а наши по второму разу выдавать не стали. Дали две новые за Берлин и Прагу – и всё.  Мол, сам виноват – не надо было немцам попадаться…

     – Но он же ранен был, – заступаемся мы за отца в три голоса.

     – Ранен – не ранен, а закон один – был в плену… – Баба Даша разводит руками. – Его теперь ни в партию никогда не примут, ни в директора завода не поставят…

     – Подумаешь, велика беда! – отзываюсь я. – Да я бы в жизнь директором не стал!  Сиди с утра до вечера в конторе, подписывай какие-то бумаги. То ли дело – капитаном быть, как отец! По всей Лене плавает, всё видит…  Я вот тоже вырасту и…

    – Да много ли ты понимаешь во взрослых делах! – останавливает меня баба Даша. – Лучше сиди да слушай. Сам же просил о литовцах ссыльных рассказать…

      – Ну, просил…

      – Так вот, значит, привезли их… – продолжает баба Даша. – Двух к нам поселили. Нажарили мы с Лёлькой им полную сковороду омуля, а он жирный был – на палец в жиру-то плавает, ну, и говорим, ешьте, мол. А один глаза на нас таращит и никак не верит: «Это что, всё нам? Одним?» Съел два куска и опять сидит – на нас смотрит. А я ему, мол, она у нас в горле уже стоит, эта рыба-то, ешь! Боится. Наголодались, видать, намаялись, не шутка – в таку даль их припёрли! И смех с ними, и грех! «А назавтра, – говорит, – сколько оставить?»  Успокоила я его: «Да те завтра нажарю ещё больше!» Съели они всю рыбу, жир хлебом вымакали и упали на топчаны – только вздыхают, да по-своему чё-то лопочут.

     Ну и других бабы тоже кормить давай. Оклемались, почти все оклемались – ходить стали, а потом начальник участка и к неводам их приставил, кого в Быково, кого в Кюсюр. Повезло этим-то, первым.

     А вот которых по холоду привезли, тех уж мы не выходили. Шибко цинготные были, распухшие все, ноги – как колотушки. А тут ищё морозы прижали, а они к морозам-то непривычные, ну и зачичиривели все. Давай помирать. А у нас народу-то, окромя их, в Чекуровке, пять-шесть избёнок, да и то сплошные бабы, мужики-то – на фронте. А земля там – тундра, промёрзшая, будто камень. Как хоронить-то их велишь? И мрут чуть ни каждый день. Тогда и решили: сарай у нас был большой, летом-то в ём рыбу в бочках держали, а зимой – пустой, вот в иво и стали складывать. Прямо штабелем, под потолок… Было этих-то, во второй партии, человек с сотню, а к весне если десять-двадцать остались – то и хорошо… Потом весной-то эти остатошные и стали померших хоронить, как земля растаяла. Выбирали каждый свою родню из штабеля и хоронили… Досталось им, литовцам-то… Я всё удивляюсь, как Эдька-то Нинин живой остался…»

     Бабы Манина дочь тётя Нина недавно вышла замуж за дядю Эдю. Он работает киномехаником, и поэтому для нас, мальчишек, один из самых уважаемых людей в селе. У дяди Эди есть мать, которую все зовут не иначе, как по имени-отчеству – Люся Антоновна. Поскольку мы теперь родня, то время от времени видимся, но Люся Антоновна по гостям почти не ходит и с другими бабками не судачит, держится как-то особняком.

     – Шибко уж культурна, – осуждает её баба Люба Беломестных. – Чашку – и то двумя пальцами держит, остальны оттопырит в стороны…

     – Как жа, гимназию кончала, – поддакивает баба Даша, – не нам с тобой чета.

     – Да и мы и без гимназиев проживём, – отмахивается та. – Чё-то её в гимназиях-то не научили, как мужикам пожрать сготовить!

     – Это ты, дева, точно приметила, – соглашается баба Даша, – я погляжу, как она пирожки стряпает либо каклеты каки жарит, – так плюнуть и хочется. На вкус-то они у неё нехуды выходят, но кто ж таки печёт – с гулькин хрен – раз куснёшь – и нет её пирожочка!.. Мужикам особливо…

     – Вот я и говорю, пекла бы, как у людей положено. Как же – тилигенция! И со всеми выкает, вы – то вы – сё. Уши бы не слышали!

     Наверно, они правы, Люся Антоновна в селе – белая ворона, но мне нравится слушать, как она про прежнюю свою жизнь рассказывает:

     – Мы ведь, Володя, не всегда такими были, не всегда в такой глубокой провинции жили. Муж у меня в Вильнюсе на радиозаводе служил. Главным конструктором был, у меня до сих пор свидетельство его имеется на семиламповый приёмник. Очень умный был он, Вальтер мой. А вот умереть суждено было на чужбине, под Кюсюром мы его с Эдиком схоронили, в первый же год… Дома было у нас пять комнат, вся прислуга. Эдик в костюмчике с бабочкой ходил. Впрочем, вам это трудно представить, это совсем другая жизнь…

     – Почему трудно, – обижаюсь я, – не такой уж непонятливый. Нам в школе рассказывают, да я и сам в книжках читал про капиталистов. Как они жили, притесняли бедных…

     – Какие же мы капиталисты, Володя. Вальтер всего своим умом достиг. Он вернулся с германской войны простым солдатом, потом учился, много работал… И вот пришли однажды, распорядились, чтобы за 24 часа подготовились к дороге. Разрешили взять один чемодан, а что в него можно сложить? Так всё и оставили чужим людям… Глупо, но кто-то увидел в нас врагов России, а мы об этом и не думали. Сколько судеб искалечили, сколько людей погубили!.. Эдик с четырнадцати лет каюром на собачьей упряжке работать стал, почту по тундре возил. Огрубел, конечно, выпивать научился. Сейчас вот киномеханик…

     – А разве это плохо, быть киномехаником? Это же очень здорово!

     – Да-да, конечно, это хорошо, но только сын главного конструктора… – Люся Антоновна надолго замолкает, потом тихо произносит: – Доберемся ли мы когда-нибудь до дома, хотя бы перед смертью. Знаете, Володя, Вильнюс – очень красивый город, очень культурный…

     Я раньше как-то не замечал, а теперь обратил внимание, что в нашем селе много необычных, нерусских фамилий – Рейх, Шртец, Леверенц, Даувальтер, Паянен. Все они, судя по рассказам, оказались в Тас-Тумусе на обратном пути из Заполярья, а перед войной жили где-то далеко на юге.

     – А правда, их сюда Сталин отправил? – спрашиваю я маму, когда разговор в очередной раз касается наших новых родственников.

     – Правда…

     Опять Сталин… Я хорошо помню его, лежащим в гробу. Не знаю почему, но в наш семейный альбом с фотокарточками, в самый его конец, где страницы ещё не заполнены, вложена целая стопка газетных вырезок – фотографий сталинских похорон. На большинстве – он с закрытыми глазами и строгим выражением лица, а на остальных – плачущие люди, много плачущих людей. Наверное, они его очень любили, раз так переживают?..

     – Как же, канешна, плакали, – подтверждает баба Даша, – и мы с Лёлькой прямо выли. Можно сказать, он народу заместо отца стал, сколь лет правил-то. Чё там ни говори, а порядок держал, попробуй-ка опоздай на работу, пятнадцать минут – и под суд. Помню как-то проспала я раз, в войну. Толька заболел, полночи с им проваландалась, ну и не услышала будильник… До сих пор не помню, как по улице бежала на свой телеграф-то, добежала – и к начальнику, а он у нас, Красильников, строгий такой мужчина был, в форме… В ноги ему бухнулась, простите, мол, Христа ради. Ладно, говорит, иди работай, не будем дело заводить… Ох, справедливый был, хоть и строгий…

     В последнее время вместе с именем Сталина всё чаще произносят какое-то новое слово – «культ», причем говорят его негромко, с опаской, словно что-то нехорошее.

     – А что такое «культ»? – спрашиваю у мамы.

     – Тебе ещё рано знать, подрастешь – узнаешь, – вот и весь ответ. Из пацанов ничего не может сказать даже Генка Голдырев, хотя он сумел объяснить нам многое, даже то, как и почему появляются на свет дети.

     И в школе о «культе» молчат, и о Сталине. Зато на последних страницах новых букварей и «Родной речи» появился большой портрет Никиты Сергеевича Хрущёва, и под ним написано, что он – главный друг детей в нашей стране.

     Друг-то друг, но осенью пришлось мне из-за него неделю вкалывать – выкапывать ямы под столбы и переносить ограду нашего огорода на метр ближе, уменьшать его. А перед этим огород долго мерила комиссия из сельсовета, что-то считала, ну и постановила – перенести.

     – Кому эта дурость понадобилась? – спросил я бабу Дашу, натерев до волдырей ладони лопатой в первый же день. – Ведь ограда-то никому не мешает, за ней следом пустырь крапивный, и земля там никому не нужна.

     – Нашим, тас-тумусским, может, и не нужна, а Хрущёву нужна, – объяснила баба Даша, – он это распорядился. Чтоб никто не спекулянничал картошкой, чтоб много земли не занимал. Ему-то, сударству, земля нужна.

     – Так у нас никто и не спекулянствует, у всех своя картоха есть, подвалы полные.

     – А вдруг начнут? – пытается баба Даша как-то утвердить меня в правильности и нужности работы, которой я занят, а потом сама машет рукой: – А ежели здравым умом прикинуть, то не гля чего затеял он это. Сталина ругает, но и сам небольшого ума, не гляди, что лысый весь. Коров вон тоже, говорит, продавай или режь, кроме одной, а молоко кто – он нам из Москвы возить станет?

     – Так, может, тогда не надо копать… – начинаю я робко.

     – Как не надо! Раз начальство сказало – копай. Мы с тобой люди маленькие, наше дело сполнять.

     Я копаю ямы, гляжу на чёрную полоску земли, остающуюся сиротливо темнеть за линией будущего забора и не могу понять, как Хрущёв, которому эта полоска нужна, сможет распорядиться ею из далёкой Москвы?  Смотрю и вздыхаю: ведь были же раньше государи – не то что с людьми, с самими богами в уме и силе спорили! Не чета нашему царю Никите. Это я, конечно, о древних греках вздыхаю, которые недавно перевернули всю мою десятилетнюю жизнь! С месяц назад в Тас-Тумус приезжал по делам какой-то уполномоченный из Сангара, остановился у нас дома, а когда собрался назад, – подарил мне книжку, которую сам каждый вечер читал. Красивую такую – толстую, с картинками – «Мифы Древней Греции».  Тут я и пропал!.. Геракл, Орфей, Язон, Зевс, Аргонавты, Троя…И там же рассказ про Шлимана, который эту самую Трою откопал… Днём я читал  в запой, а по ночам сны смотрел, как в кино ходил про их Элладу. Порой мне даже казалось: то ли я туда переселился, то ли Древняя Греция в наше село переехала…   

     Ну да ладно, ямы копать надо… Вот и картоху весной, говорят учителя, надо садить не так, как всегда садили – рядками, а квадратно-гнездовым способом, который придумал главный академик Лысенко. Весь огород надо расчертить на квадраты и в их углах закапывать картошку. Мороки много, но зато урожай большим должен быть.

     Правда, взрослые не очень-то торопятся новый метод использовать, вот и дядя Володя Артёмов, крестный мой, сразу отрезал:

     – Идёт он со своим способом, этот академик! Видали мы таких умников в гробу, в белых тапочках!

     Но Христина Ивановна стоит на своем:

     – Передовые взгляды, дети, всегда приживаются с трудностями. Но мы на пришкольном участке посадим картофель новым способом и докажем всем не верящим нашу правоту на практике.

     И ещё одно дело Христинушка задумала – выписала откуда-то с юга и теперь проращивает на подоконнике в учительской большие жёлтые кукурузные зерна. Из некоторых уже зелёненькие ростки проклюнулись. Как потеплеет – их тоже на пришкольном участке высадим. А осенью, говорит учительница, должны вырасти во-о-т таки кукурузины. Только лучше бы что-нибудь другое вырастить. Мы потихоньку стащили с подоконника и разгрызли одно зёрнышко – невкусное, даже репа и морковка – и те послаще. Вот вырастить бы яблоки!.. Я их уже один раз пробовал, отец привозил из города и говорил, что китайские. А ещё лучше – груши, сливы или виноград! Уж этого-то точно никто из пацанов никогда не ел! Такое бы дерево – под небеса, а на нем много-много яблок, груш и виноградин!.. А то придумали кукурузу какую-то пресную…

     Щурясь от ласкового весеннего солнца, я неспеша шагаю домой из школы.

     Бах! Бах! – раздаются два выстрела неподалеку, а следом за ними – гогот. Я вскидываю голову и вижу, как от крайней избушки села, сбившись в беспорядочную кучу, резко уходит в небо гусиная стая. А один гусак кубарем летит вниз.

     «Молодец, Никифоров! Выждал. Надо сбегать, посмотреть». – И прибавляю ходу.

     Дед Никифоров вернулся с фронта без ноги, оттяпали под самый пах. Когда-то был охотником, а теперь куда, на костылях-то! Так вот он и придумал, построил себе избёнку у самого леса, под взгорком и сидит по вечерам и на зорьках с ружьем на крыльце. Гуси или утки тянут невысоко над взгорком, наш тас-тумусский мыс перелетают, ну и оказываются неожиданно прямо над его домом. А Никифоров тут как тут – получайте зарядик в брюхо. А бывает, что рябчик или копалуха из лесу выпорхнут, на прясло сядут: тянет их почему-то к жилью людскому. Ну и их он не упустит. Молодец, Никифоров!

     А вот он Сталина любит. Даже в сенцах у него большой портрет наклеен. А в праздники поддаст Никифоров, сядет на крыльцо своё и давай палить в небо…

     Хрущева он зовёт просто Никиткой, а то и «лысым хреном».

     Насчёт этого я с ним согласен, особенно сейчас, когда ямы докапывать надо. Хорошо деду Никифорову, сиди себе на крылечке, как в Древней Греции…

 

Над трубой плывут колечки,

В синеву глядит Дедал.

А я Шлимана при свечке

Допоздна вчера читал.

 

Но Дедалу, или деду,

На троянцев наплевать.

Пьет он за свою Победу,

Помянув ядрену мать.

 

А напьется – залютует,

Всех якольцев огорчит:

Из двустволки салютует

И «За Сталию!» кричит.

 

И кобенится, мечтая,

Аполлон его прости,

У Миколы-Менелая

Бабку Лену увести.

 

Ну, а я землицу рою

И затылок свой чешу,

Только я ищу не Трою,

А забор переношу.

 

Потому как царь Никита

Объявил на весь народ:

Чтоб не жили больно сыто,

Всем урезать огород!

 

А еще тельцов урезать,

Поросяток  и козла…

Так спартанская аскеза

К нам в Яколию пришла.

 

Забубенили в литавры

И скорее исполнять.

Хорошо еще, кентавры

Умудрились в лес слинять.

 

Ну а я куда деваюсь:

Ни Хирон и не Харон,

Вот с лопатою и маюсь –

Раб заборных похорон.

 

Хороню столбы надёжно

В ледяную глубину,

Всем, чем можно и не можно,

Помянув свою страну.

 

Но поскольку пионером

Я совсем недавно стал,

То служу другим примером,

Как Аресту обещал.

 

Я Прилению вскопаю,

Я в Итаку не сбегу.

И Миколе-Менелаю

Как отличник помогу.

 

Лишь Касандра-Пелагея

Мне сочувственно вздохнёт:

Ей-то знамо – вся затея,

Царь-Никитина идея,

От безумства опупея,

Вскорости сама умрёт.

И со слов царя иного

Сельсовет мне скажет: «Вова,

Ты верни-ка завтра снова

Ваш на место огород…»

 

 Сон десятый

 

     Лечу на «Боинге». Из Тас-Тумуса – в Америку. Внизу уже закончилась отеческая земля и медленно колышется Тихий океан, я дремлю в кресле и думаю о совершенно неожиданном приглашении Рэя Брэдбери, о предстоящей встрече с ним. И чего это ему вздумалось увидеть меня, безвестного начинающего литератора? Зачем я ему понадобился?..

     Самолет приземляется где-то недалеко от побережья. Я прохожу к автомобильной стоянке и сажусь в темно-красный «Ягуар», почему-то зная, что он предназначен именно для меня. Поворачиваю ключ зажигания, машина мягко берет с места. Я выезжаю на шоссе, ведущее к темнеющим на горизонте горам, прибавляю скорость.

     Полчаса езды, и горы – вот они, рядом. Кажется, это Кордильеры, но это не главное, главное заключается в том, что я еду именно туда, куда надо.

     Дорога поднимается на перевал, ныряет в небольшую долину, и я вижу виллу Брэдбери. Она представляет из себя большой рубленый дом с мезонином, ещё совсем новый, поскольку бревна не успели потемнеть, сияют желтизной; поблескивает на торцах золотистая свежая смола. Распахивается дверь и выходит Рэй Брэдбери. Я догадываюсь, что это он, хотя никогда не видел знаменитого фантаста. Так уж получилось, что я прочитал несколько его книг и, конечно же, «451 градус по Фаренгейту», но ни в одной книге не было портрета. 

     – Рад вас приветствовать, мой друг, – говорит он и протягивает руку, – боялся, что задержат какие-нибудь формальности.

     – Сейчас у нас с этим проще, – отвечаю я, пожав его крепкую прохладную руку. – А вы неплохо здесь устроились. Эти скалы, ущелья, тёмное небо – в них чувствуется что-то загадочное… Наверное, в таком месте и должен жить фантаст.

     – Да, я долго искал его, и теперь мне здесь нравится… – Он понимающе глядит на меня. – Вам, конечно, хочется узнать, почему я пожелал видеть вас своим гостем. Кстати, благодарю за принятое приглашение… Так вот, я слышал, что вы работаете над повестью о вашем детстве. Мне тоже хотелось бы написать о местечке, в котором я родился. Знаете ли, простая небольшой американский городок на берегу озера Мичиган… Глазами маленького мальчика. Об этом я и собирался поговорить с вами, обменяться мнениями… Ну и, кроме того, я думал познакомить вас сегодня с господином Флобером.

     – Большое спасибо за честь. Правда, с господином Флобером мы знакомы еще по Тас-Тумусу.

     – Вот как, ну тем приятнее будет встреча. Вот только он что-то задерживается. Вы, конечно, знаете, какой он большой трудяга…

     – Да, говорит, что вдохновение – выдумка лентяев. Его дом в Париже стоит на самом берегу Сены, так вот, у местных капитанов он давно стал ночным ориентиром. Так и говорят: от этого бакена надо держать курс на окно господина Флобера, оно светится всегда…

     – Да? Очень забавно… Но сегодня, не удивляйтесь, он будет не один, а с мадам Бовари.

     – А разве она до сих пор…

     – И прекрасно выглядит… Но давайте не будем напрасно терять времени, ожидая их. Прошу вас, пойдёмте в дом и займёмся нашими повестями. – Проходя по тропинке к дому, он на ходу показывает направо. – Обратите внимание на эту чудесную земляничную поляну. Она и вдохновила меня на рассказ, который вы, конечно же, читали.

     – Да, читал, – подтверждаю я. – Замечательны и рассказ, и поляна.

     – Знаете, иногда хочется почитать чего-нибудь хорошего. Садишься, пишешь, а потом – читаешь…

 

     Магазин в Тас-Тумусе – один-единственный, вернее, был таким до нынешнего года. А потому здесь, в небольшом зальчике, продаются все товары, какие могут продаваться в селе. Как войдешь, сразу направо, за деревянной загородкой, свалены кучами капканы, петли на зайцев, коробки с порохом, мешочки с дробью. В середине, за прилавком и спиной продавца тёти Маши, расположились на полках, в мешках и ящиках на полу продукты – мука, сахар, чай, крупы. Тут же стоят большие бочки с растительным маслом и разливным «Вермутом», почему-то называемым взрослыми «Гамырой». Место на полках вдоль левой стены отдано промтоварам – нескольким рулонам материала, резиновым и кирзовым сапогам, фуфайкам, ватным брюкам, мылу и недавно появившемуся «Тройному» одеколону. Готовой одежды, даже штанов или рубах, почти не бывает, все шьют себе сами, покупая «отрезы» от этих самых рулонов ситца и сатина. Вот и мы, не считая школьной формы, ходим в сшитых мамой рубахах и чёрных сатиновых шароварах. И все ребятишки одеты так же.

     Самое интересное для меня в магазине, конечно же, часть прилавка, отведённая под книги. Они лежат одна над другой без всякого порядка. Люди подходят, перебирают, листают, чаще всего кладут снова с недовольством:

     – Опять каку-то чушь понавезли! Прошлый раз Манпасаном этим завалили, теперя какой-то Флобер выискался…

     – Да не виновата я, что дают, то и беру, – оправдывается продавец. – И неплохие книжки-то, ты вон возьми Голсуорси – очень переживательно пишет и длинно, надолго читать хватит.

     – Ишшо каво предложила. Иво и выговорить-ка трудно, а ты – читать. Чё там читать, если нашего и близко нет, рази поймешь энтих иностранных князьев да графьев!.. Ты вона «Угрюм-реку» вези или «Золото» – эт нашенские книжки.

     – Так ведь не дают в районе…

     – А ты как хотела? Хорошу-то книгу никто на блюдце не вынесет, копытить надо!..

     Отчитанная продавщица с виноватым видом, как бы по необходимости, ныряет в крошечную подсобку. Недовольный покупатель уходит. Ну и хорошо, никто мешать не будет. Привстав на цыпочки, я листаю книжки на прилавках. «Гос-по-жа Бо-ва-ри» – читаю по слогам непривычные названия – «Са-га-о-Фор-сай-тах…»

     Мне повезло больше, чем другим ребятишкам: в их домах книг или очень мало, или совсем нет. Дело понятное – после войны с деньгами и самым необходимым обзаведением – не густо, да и не все в селе большие грамотеи. Вот в кино сходить – это другое дело, туда бредут от мала до велика. А у нас дома, как все говорят, книг уйма. Отец даже сделал для них специальную этажерку с пятью полочками, и каждая заполнена. На самой нижней полке – детские книжки, они неинтересные, все уже давно на несколько раз прочитаны мамой вслух, а потом и мной самим. А вот на других полках – это да! Правда, мне не разрешают их читать, говорят, что ещё рано, но когда родителей нет дома, а баба Даша копается в своем хотоне, я достаю книгу потолще и начинаю искать в ней самые интересные места. Особенно много таких мест у Золя и Мопассана. И как здорово всё это написано – про любовь, про поцелуи, про объятия – гораздо лучше, чем Генка Голдырев рассказывал, а главное – красивее, и ни одного нехорошего слова нет. Ещё про драки и сражения места классные, но их меньше. Особенно у Голсуорси, написал целых десять книг, а всё какие-то разговоры да прогулки. Зря его тетя Маша хвалила… А вот Флобер..

     «Кровать была большая, красного дерева, в виде челнока. Полог из красного левантина, спускавшийся с потолка, выгибался дугой у расширявшейся книзу спинки. И ничто не могло сравниться по красоте с тёмными волосами Эммы и её белой кожей, когда она стыдливыми движениями прикрывала голыми руками грудь и опускала на ладони лицо…»

     И опять на самом интересном месте раздаются бабы Дашины шаги! Уже успела подоить свою Майку! Я запоминаю страницу, торопливо захлопываю книгу и впихиваю её в этажерку на свое место. Но едва бабушка входит в дом, Санька тут же выбалтывает:

     – А он опять взрослую книску читал…

     Баба Даша ставит у стола ведро, почти полное молока, переводит дух и незло ворчит:

     – Шибко умным быть хочет. – Поворачивается ко мне. – Рано еще нос-то совать во взрослые углы. Не все тебе обязательно знать. Вот матери-то скажу…

     Я молчком начинаю сбираться на улицу и на ходу незаметно отвешиваю Саньке подзатыльник. Он тихо его проглатывает: знает, за что…

     – Ты куда? – спрашивает баба Даша.

     – В экспедицию, к Витьке.

     – Смотри там, недолго…

     Это новое слово «экспедиция» появилось в Тас-Тумусе совсем недавно. В один прекрасный день к берегу чуть пониже села пристала баржа, и из неё стали выгружать брёвна, штабеля досок, готовые щиты-стены. Приехавшие, в основном, оказались молодыми мужиками, по большей части – бородатыми. Всё это было необычно – и новые люди, и их бороды, кои в селе носили только старики, и то, как они себя называли – «геологи» и «экспедиция». Вскоре вдоль берега поднялась целая небольшая улочка домов. Потом пошли другие баржи – с мешками цемента, трубами, какими-то моторами и насосами. Зазвучали еще более непонятные слова – «каротаж», «бурильщик», «тампонаж»… Как нам объяснили взрослые, геологи пришли на Лену и устье Вилюя, до которого от нас было километров двадцать, для того, чтобы найти горючий газ или нефть. А отыскать их не так просто – надо просверлить в земле глубокие-глубокие дыры, чтоб по ним газ вышел наверх. Вот и будут теперь они эти дыры вокруг делать.

     А чтоб просверлить, надо сначала построить буровую вышку, вы-ы-сокую – 25 метров! Геологи называют их роторами, так и говорят: «На первом роторе, на втором роторе…» Значит, там, где стоит первая или вторая вышка. Мы специально ходили в тайгу, чтобы на них посмотреть. Гудит мотор, крутится труба, и точно, как сверло, входит в землю. Когда остается только один хвостик, – навинчивают новую трубу, – и снова начинают крутить. Интересно! Особенно хорошо, наверное, тому, кто на самом конце вышки работает, его «верховым» называют, – ему-то оттуда, наверно, все видно, до самого Сангара.

     В первые месяцы мы почти не вылезаем из экспедиционного поселка, но потом начинаем понемногу привыкать. К чему нельзя привыкнуть, так это к их магазину. Он отличается от нашего как небо от земли. Чего там только нет: и сладкое молоко в банках – «сгущенка», и печенье в пачках, и конфеты «Мишка косолапый», «Мишка на севере». Очень дорогие, их покупают только на праздник. И колбасу там продают, и рыбу красную. Теперь все тас-тумусские тётки туда после получки с сумками ходят. Хорошо быть геологом! Вот закончу школу и, если, конечно, не стану капитаном, пойду к ним работать…

     Как Толя. Он ушёл из помощников киномеханика в экспедицию и теперь называется красивым словом «помбур». Работает на четвёртом роторе, только в субботу и воскресенье домой приходит, на лыжах.

     Много интересного рассказывает, говорит, что зарплата там большая. Наверно, большая, раз он сумел купить фотоаппарат. И не как у Кутяркина, а с плёнкой и со всем необходимым – проявителем, закрепителем, фотобумагой, даже маленьким ящичком с красным фонарём, который называют увеличителем.

     С фотоаппаратом этим целая история вышла. Не успел Толя как следует им пофотографировать, как Федька Волков, уже взрослый пацан из единственной в Тас-Тумусе цыганской семьи, стащил этот «Любитель» и нагло повесил дома на стенку, потому что скрыть в селе всё равно ничего нельзя. Толя зашел к ним, сразу узнал аппарат, а Волков-старший ему и говорит, отвесив свою губищу:

     – Вот, в испидиции у бурильщика одного аппарат сыну купил…

     – Да это ж мой! – не выдержал Толя. – Федька уволок, а ты его, старый хрыч, выгораживаешь!

     – А на ём написано, чё он твой?! – попёр Волков напролом. – Купил, говорю, и точка!

     – Да был бы ты помоложе, я бы тебе в харю плюнул!

     Федька, поняв, что дело принимает опасный поворот, сидел и помалкивал, часто моргая глазами. А отец его стоял на своем:

     – Думаш, одни вы, богачи, купить можете! Мой, говорю, фатапарат, и всё тута!

     – Ну ладно, старый хрен, – пригрозил Толя, – скоро ты у меня не так запоешь! – И ушел домой за фотобачком и проявителем. Взяв с собой нескольких мужиков, которых со смехом потом называл «понятыми», привел их к Волковым. При всех снял со стенки «Любитель», достал пленку, зарядил в бачок и проявил. На пленке, конечно же, были мы с мамой.

     – Дурак! – отвесил затрещину Волков Федьке. – Ума нет хватило плёнку вытащить сукин сын! Отца под монастырь подвел!

     – Морды бы вам набить обоим, – подвёл итог Толя, – да руки марать не хочется.      Взял аппарат и ушел.

     Это было уже давно, Толя с тех пор нас всё время фотографирует, и отец тоже, целый альбом набрался снимков.

     И в лес мы с Толей фотоаппарат берём, когда туда ходим. Только зимой аппарат надо за пазуху прятать – замерзают и плёнка, и затвор.

     Уже неделю мой молодой дядя учит меня ставить петли на зайцев. Дело это непростое. Первое – надо отжечь проволоку для петель, чтобы гнуткой была и не ломалась. Потом, чтоб железом не пахла – проварить её с лиственничной корой. Ну, а самое главное – это, конечно, правильно поставить. Зайцы, они уж так устроены, что бегают в лесу все время по своему же следу и протаптывают в снегу глубокие тропки. Вот над такой тропкой и устанавливается петля. Надо, чтобы она была закреплена и не высоко, и не низко – в самый раз под голову зайца. И не на чистом месте, а где-то в кустах, а то косой заметит и оббежит. Эти премудрости Толя мне растолковывает и показывает.

     Делает он всё правильно, но вот уже два раза проверили мы ловушки, а ни одного зайца не попалось. Толя говорит, это потому, что тепло стоит, сильных морозов нет, вот зайцы и хоронятся в своих лежках, не бегают. Или бегают потихоньку и потому замечают петли и отворачивают.

     И на этот раз я шагаю следом за дядей, почему-то не веря в удачу. Хоть мороз вчера и прижал, но чуть-чуть, градусов на пять, даже до сорока не дотянул.

     Мы проверяем одну ловушку, другую, третью… Пусто. Опять пусто. И тропки снежком припорошило, нет на них свежих следов. Только в одном месте добежал косой до петли, потанцевал возле неё, наследил – и в сторону. А заяц нам сегодня – ох, как нужен! Завтра у дяди день рождения, а послезавтра – у меня, мы с ним совсем рядышком на свет появились. Только он на двенадцать лет старше. Но всё равно, это немного, и потому дядя Толя заставляет нас, чтобы мы звали его просто по имени, без «дяди». Вот к нашему общему празднику, который справляют всегда в один день, и нужен был бы заяц. Баба Даша так умеет их тушить с картохой – язык проглотишь!

     Но на этот раз, наверно, обсасывать заячьи косточки не придется. Остается последняя петля. Толя ускоряет шаг, а я плетусь еле-еле: потерял уже интерес, а еще домой возвращаться надо, не близко. И тут Толя довольно вздыхает:

     – Есть! Попался!..

     Я, проваливаясь в снег, тороплюсь к нему.

     Вокруг листвяшки, за которую привязана петля, вытоптана круглая площадка и на ней лежит на боку заяц. Видно, немало побегал он, пока совсем не сдавило горло петлёй. Попался заяц ещё вчера или позавчера, потому что успел проморозиться до звона, собранные под брюхом все четыре лапы не разгибаются. Толя отвязывает от деревца конец петли и на эту же петлю вешает добычу мне через плечо. Странное дело, но немалый для меня груз как будто только прибавляет сил. Шагая впереди дяди, я предвкушаю момент, когда мы войдем в село. Как на меня будут глядеть пацаны и девчонки! Чтобы растянуть это удовольствие, не сворачиваю на прямую лыжню к дому, а выхожу по дороге почти к середине села. Толя ничего не говорит, видно, и он не против пройтись с добычей по главной улице.

     Возле дома я скидываю зайца на крыльцо и ещё раз начинаю его внимательно разглядывать. Восторг от победного марша уже проходит, и во мне начинают просыпаться какие-то другие чувства. Глаза у мёртвого зайца почему-то не закрыты, а широко распахнуты. И цвет у них, оказывается, голубой-голубой, как у маленьких ребятишек. Мороз превратил глаза в стеклянные, но не убил в них жизни, и отражаются в глазах небо, берёза у крыльца и я, склонивший голову. Оба зрачка широко распахнуты, а на правом, в самом центре, примёрзла узорчатая снежинка. И что-то неправильное, неестественное чувствуется в этом: не должна, не может быть снежинка на зрачке, не место ей там. Я наклоняюсь еще ниже и выдыхаю на заячий глаз струйку теплого воздуха. Снежинка медленно плавится, исчезает со зрачка, но навсегда остается на нём в моей памяти.

     На дне рождения все удивляются, почему я не ем такую вкусную зайчатину. Ночью откуда-то с неба смотрят на меня два пронзительно-голубых глаза, и в центре каждого белеет снежинка.

     Толя уходит на свою буровую, но назавтра прибегает, запыхавшийся, среди дня, чтобы рассказать новость:

     – Одиннадцатый ротор зафонтанировал! Газ пошел! Как шарахнуло – всю вышку разнесло! Прёт – аж  свистит! Да вы выйдите на улицу, послушайте!

     Мы выскакиваем и вправду слышим далекий мерный гул или даже рёв какого-то гигантского зверя. А потом над тайгой вспыхивает факел. Он кажется крошечным, но мы-то знаем, что до ротора двадцать километров. Факел полыхает несколько дней, и в поселке добрая половина разговоров – о нём. Зашедший в гости Артёмов степенно рассуждает:

     – Точно вам говорю, на месте Тас-Тумуса город теперь будет. А чё, на самой Лене стоит, от устья Вилюя рядышком – любой груз без хлопот завезти можно, а уж потом – на роторы или промысла. Раз столь газу нашли, то и заводы какие-то настроят, по трубам погонят. Делов тут будет – ой-ей!.. – Он поворачивается ко мне. – Так что, тёзка, жить будешь в городе, на автобусе в школу ездить, мороженое есть…

     «В городе – это здорово!» – думаю я и счастливо улыбаюсь.

 

Сон одиннадцатый

 

     Гражданская война… Я с фиктивными документами еду на транссибирском экспрессе куда-то в тыл Колчака. Степенно сижу в вагоне, помешиваю ложечкой чай. Меня послали с заданием к старателям: Советской власти позарез нужно золото.

     Усталый, заросший щетиной комиссар с грустными глазами предупредил перед отъездом:

     – Возвращаться будешь через Красноярск. К этому времени туда как раз должен подлететь Горбачев, будешь отчитываться перед ним самим. Только будь осторожен…

     Постукивают колеса, позванивает ложечка в уже пустом стакане, поезд мчит где-то за Иркутском. И вдруг я замечаю, что напротив двери моего купе прохаживается взад-вперед гражданин в штатском, но с явно военной выправкой. Вот он глянул незаметно на меня раз, два… Все понятно: засекли!

     Я без суеты поднимаюсь, иду в тамбур и вижу, что чуть в стороне стоит ещё несколько человек в тёмно-зелёных френчах. Времени на раздумья не остается. Я распахиваю дверь тамбура, становлюсь на подножку, чтобы было ближе к стремительно летящей мимо земле, и с силой отталкиваюсь.

     – Сто-о-й! – раздается крик с уже уходящего поезда. – Стрелять буду!

     «Стреляй, если попадешь!» – усмехаюсь я, кувыркаюсь вниз по насыпи и почему-то вовсе не ощущаю ударов.

     Слышится скрежет тормозных колодок, состав останавливается в полукилометре от меня, из него криками сыплются люди, бегут в мою сторону.

     Я бросаюсь через лес, не разбирая пути. В голове бьется одна мысль: «Только бы добежать до Лены, только бы добежать! Там – спасение…» А почему спасение – не знаю сам.

     Ветки хлещут по лицу, не оставляя царапин, ноги то и дело вязнут в полуистлевшем буреломе, крики преследователей за спиной – ближе и ближе. А реки всё не видно.

     Я запинаюсь за поваленный ствол, качусь по мокрому мху, соскакиваю.

     – Вон он! Вон! Держи! – раздаются голоса. Они почему-то не стреляют, видно, хотят взять живым. Эх, был бы у меня револьвер, а ещё лучше – винтовка, я был перещёлкал их, как зайцев! Но грустный комиссар почему-то не дал мне оружия.

     И вот, наконец, я выскакиваю на берег широкой реки. Это она – Лена! Не раздумывая ни секунды, бросаюсь с обрыва в воду и ухожу в глубину. Вода прозрачная и совершенно неощутимая – как воздух. Мне даже не надо всплывать, чтобы сделать вдох, я скольжу над самым дном, сильно загребая руками. Преследователи сверху видят меня, они бегут по краю обрыва, что-то кричат, но скоро понимают, что им меня не взять. Потоптавшись в нерешительности на яру, срывают с себя мундиры и тоже ныряют в воду. Но река, ставшая мне спасительницей, вдруг начинает раскручивать огромные воронки и затягивать в них спрыгнувших. Я вижу, как они беспомощно барахтаются, пытаясь выплыть, захлёбываются, идут на дно.

     «Вот оно, спасение! Спасибо тебе, Лена!» – благодарю я.

     Еще несколько минут – и река выталкивает трупы наверх, подбивает их волнами к берегу, выбрасывает на песок. «Кар, кар!» – радостно доносится откуда-то сверху и сбоку.

     А я так и плыву, не поднимаясь на поверхность.

     

     Теплоход «Аммосов», неторопливо везущий нас с бабой Дашей из Сангара в Тас-Тумус, неожиданно сбавляет ход а самом фарватере, а потом заметно кренится на бок, круто поворачивает вправо. «Чего это они? – непонимающе переглядываюсь я с другими пассажирами маленького салончика. – Всегда тут ходом шли…»

     – Баб, поглядим, чё там.

     – Ну, давай, – поднимается баба Даша.

     С верхней палубы и капитанского мостика звучат какие-то торопливые команды, я ничего не могу разобрать. А баба Даша смотрит на воду и вдруг хмурится:

     – Утопленник…

     – Где? – негромко спрашиваю я, чувствуя, как внутри всё наполняется неприятный холодком.

     – Вона…

     Проследив за движениями её пальца, замечаю на воде наполовину погружённый тёмный предмет. Да, это согнувшееся в поясе тело, лицом вниз.

     – Мущщина, – вздыхает баба Даша.

     – А ты откуда знаешь?

     – Женщина всегда грудью вверх плывет, а энтот, вишь, спиной… Издалека, поди, наших-то в близко время не тонуло…

     Пассажиры все прилипают к одному борту, и теплоход наклоняется сильней, чем при повороте. Спускают шлюпку, травят с лебедки трос с петлёй на конце, матросы в шлюпке набрасывают петлю на утопленника. Скрипит лебедка, поднимает его в воздух – черного, страшного, а потом тихо опускает на корму, прямо во вторую шлюпку. Её накрывают брезентом. Корма и прилегающая к ней часть палубы мгновенно пустеют. Мы возвращаемся в салон и все молчим. Наверно, каждый думает о судьбе этого горемыки: кто он, откуда, почему и как утонул?..

     К этому нельзя привыкнуть хотя Лена каждый год аккуратно собирает свою дань. Гибнут, в основном, отчаянные и пьяные, да ребятишки, что с ними были. То в сильный шторм захлестнёт волной лодку, то на дерево на большой скорости кто-то налетит, то просто по нетрезвому делу крутанут резко руль или сшибутся с другими сдуру. По большей части все – приезжие, их наказывает река за неуважение и бахвальство. Тас-Тумусских, слава Богу, беда эта почти не касается, сколько живу, лишь один при мне утоп…

     Плывёт теплоход к дому, вспоминает баба Даша:

     – Мы тоже мало не потонули, когда с севера-то с Толей ехали. Сами-то на катере были, а следом баржонка с рыбой тащилась. Ну и недалеко от Кюсюра попали в шторм. Как забило нас, как захлестало! Волны-то – через верх, во все дырья вода течёт. И тут матор заглох. А берег-то – скалы, камень голимый, и понесло нас на их. Механик мотор запускает, а он не заводится! И скалы-то уж – вот они! Мы сидим все, обмерли, погибели ждем. Механик тогда из своей машинки выскочил, схватил Тольку на руки и кричит: «Если пацан счастливый – счас заведется!» И утащил его в машинку с собой. И мотор-то ить завёлся, у самой скалы, а завёлся. Успели вывернуть, а если бы хоть раз понужнуло – щепки бы одни полетели… Выходит, счастливый Толька…

     – Конечно, счастливый, – подтверждаю я, – на буровой работает. Если повезёт, то и верховым может стать…

     – Дурачок ты, – усмехается баба Даша, – думаешь, ему там хорошо, верховому-то твоему! Ну, как мороз градусов пийсят, да с ветерком, а он там на самой верхотуре, на площадке голой. Да железо морожено руками хватает. Небось знаешь, како оно сахароно.

     – Знаю, – потупляю я глаза. В своё время, как, наверное, и все пацаны, я распробовал этот «сахар». Принес кто-то из взрослых в дом топор с мороза, он тут же и покрылся инеем. Я спрашиваю: почему? А Толя и говорит, мол, сахар на нём выступил, лизни, попробуй. Ну я и лизнул, конечно… Так на топоре кусочек кожи с языка и остался. А Толя ржёт: пошутил я, говорит, головой соображать надо… Потом и Серёга в свое время «сахар» попробовал, и Санька…

     – А верховому все равно хорошо, видно далёко, – стою я на своем.

     – Коли так, кончай школу да иди.

     – И пойду. Если в капитаны не попаду или в лётчики.

     – Вона ты как!.. Высоко метишь.

     Мы с бабой Дашей в этот раз ездили в Сангар за тетрадями и учебниками – через несколько дней надо в школу. С одной стороны, ещё бы на каникулах побыл, а с другой – многих ребят давно не видал, встретиться охота. На лето-то больше половины по участкам да сенокосам разъезжается, только к учебе и собираемся вместе.

     Что там ни говори, а в школе много весёлого. Один Володька Красноштанов чего стоит, то одно отмочит, то другое. В классе у нас печка стоит, для обогрева, так он один раз принес из дома перец и насыпал на неё. Сроду не видал такого горького дыма! Учительница зашла, а мы все кашлем на разные голоса. Она давай кричать: «Кто придумал?!» Все, конечно, молчат. А потом Машка-отличница подняла руку и выдала Володьку. Учительница открыла дверь, подтащила к ней Машкину парту, сама рядом встала, а вы, говорит, раз молчали – ну и кашляйте. Володьку, понятное дело, в угол. Она рассказывает новую тему, а мы хором кашляем, больше уже не от перца, а от вредности.

     А в другой раз Володька Спасский «диверсию» устроил перед контрольной. Притащил карбид, разломал его на кусочки и набросал во все чернильницы. Чернила-то от карбида вспенились и из чернильниц повылезали. Мы перьями тычем, а там – ку-ку! – пусто! Сорвалась контрольная. Да и Володька на всякий случай ещё и доску парафином натёр, чтоб мел на ней следов не оставлял. Правда, потом сам и отмывал, кипятком. И чернильницы чистил и заливал по новой.

     Старые-то учителя – опытные, они только в класс войдут, – уже всё видят, всё чуют. А вот молодые… Пришла к нам Полина Ивановна, на время Христинушку заменить, и говорит:

     – Вы, ребята, мои самые первые ученики. Я надеюсь, что мы запомним друг друга навсегда.

     Конечно, запомнит. Тот же Красноштанов со своим братцем второгодником Алькой сделал для Полинушки мину. Перевернули табуретку вверх ножками, вбили в них маленькие гвозди. Не до конца вбили, а потом пооткусали клещами шапки. Получилось – вроде как бойки из ножек торчат. И на эти бойки одели охотничьи пистоны, примазав скатанным хлебом. А потом тихонечко табуретку на ножки поставили. Полинушка вошла, шлепнулась с маху, а пистоны как грохнут – один за другим! Она чуть не до потолка подскочила, заверещала на всё село. Нифонт прибежал…

     Раньше в школе ещё интересней было – при свечах учились. А теперь построили в селе электростанцию и в каждом классе повесили по одной лампочке. Свечи-то на каждой парте стояли, по одной штуке. Кто-нибудь отвернется, или к доске его вызовут, а ты в это время жёваной промокашкой из трубочки – хлесть! – и погасла свечка. Учительница бежит зажигать, нам-то спичками пользоваться не разрешают. Или в самом конце перемены забегут двое-трое в классе – и затушат все свечки. И опять зажигает Христинушка, ворчит, но зажигает, а время идёт.

     Но и с лампочкой тоже можно делать кое-что интересное. Вот Генка Голдырев, а он вообще голова, придумал однажды фокус. Пришел в класс раньше всех, поставил учительский стол точно под лампочкой, забрался на него и намазал лампочку обыкновенным сливочным маслом. А она еще не включена была – светло на улице. Начались уроки, потемнело, Полинушка и включила лампочку. Она посветила немного, нагрелась, и масло – кап-кап! – прямо на журнал. Пока учительница сообразила, – залило полстраницы и насквозь, до самой обложки пропиталось. Вот сумел же Генка! А сам сидит, как ни в чём не бывало, переписывает предложения с доски и ещё вопросы задаёт. Опять Нифонт прибежал, да уже поздно. Пришлось им новый журнал заводить, опять все оценки в него переставлять…

     Плывет теплоход по Лене со своим страшным грузом на корме. Я хоть и стараюсь вспоминать приятное, а мысли нет-нет, да и сами возвращаются к утопленнику. Скорей бы уже доплыть. А они его назад повезут, в Сангар, в милицию сдавать, так капитан сказал. Опознавать там, говорит, будут.

     Гоню от себя страшные мысли, а перед глазами так и встает незнакомое распухшее лицо, объеденное рыбами. Все знают, что особенно любят утопленников налимы. Поэтому у нас в селе и не едят эту рыбу, брезгуют. Да и вообще она противная – скользкая, с большим животом, сразу видно, что дрянь…

     Наконец-то, мы причаливаем, я побыстрее сбегаю по трапу, тороплю бабу Дашу.

     Дома Серега и Санька встречают одним вопросом:

     – Ну как, купили?

     – Ага, – киваю я головой заговорщически.

     Баба Даша никак не могла понять в магазине, почему я прошу ее купить столько чернильниц-непроливашек. Но все-таки взяла. А нужны они нам не только для занятий, а для одного задуманного дела. Непроливашка устроена так, что как её ни тряси – чернила остаются внутри, не дают им вылиться по-особому выгнутые стенки. Значит, и не только чернилам не дадут. Например, подожженному пороху. Некуда будет деваться огню и газам, и они должны разорвать непроливашку. А если это случится, то можно сказать, что мы изобрели настоящую гранату. Такая вещь всегда пригодится. Выскочит на тебя из лесу тигр, а ты не костер жечь или бересту, а гранатой-непроливашкой его – тресь! Это ему почище Маугли будет!.. Или заскочил от медведя на дерево, устроился поудобнее, и в разинутую пасть – хряп!..

     Но сначала надо проверить.

     Мы потихоньку берём в кладовке пачку с порохом и уходим за дом, в кусты. Развинчиваем непроливашку, начиняем её, а потом задумываемся: ведь нужно сделать так, чтобы взорвалась она не сразу, не в руках. Нужен какой-то запал.

     – Надо папиросину обратной стороной в чернилку вставить, – предлагает Серега, – пустую часть набить порохом, а табак оставить снаружи и поджечь. Пока он тлеть будет – вот тебе и время для броска.

     – Голова! – хвалю я его. – Только надо чуть обломить папиросину, видал же, как долго ее взрослые курят, за это время тигр тебя пять раз слопать успеет.

     – Правильно, – теперь уже он хвалит меня.

     У Саньки голова пока работает плохо, и он только молча ею кивает.

     Серега потихоньку стаскивает несколько папиросин, мы делаем запал, зажигаем. Но вот беда, табак, что так хорошо горит во рту у взрослых, тут едва начинает тлеть и гаснет. Нам приходится не только несколько раз зажигать его, но и раздувать. А Санька все скулит:

     – Дайте мне хоть лаз зазечь! Дайте мне!..

     В конце концов Серега отдает ему коробок, но предупреждает:

     – Только осторожней! Зажги и отскакивай.

     Санька чиркает спичку, подносит ее к чернилке, и тут же гремит взрыв! Все правильно – непроливашка разлетается на мелкие куски, но успех опыта уже не радует нас с Серегой. Мы бросаемся к младшему брату, сжавшемуся в комок и жалобно заскулившему. Отрываем у него руки от лица и с облегчением убеждаемся, что осколки пролетели мимо. Но взрыв не прошел бесследно: ресницы, брови и концы волос на чубе опалены и закручены, а на носу и щеках чернеет не меньше десятка точек – сгоревших пороховин. Серёга слюнявит палец и пытается их смыть, но пороховины не поддаются, они впились в кожу. Лицо Саньки начинает краснеть, как от загара, видно, охватило его пламенем.

     – Д-а-а, теперь достанется из-за тебя, – недобро глядит на младшего брата Серёга, – я же говорил тебе: быстрей отскакивай!

     Санька всхлипывает и ничего не отвечает, всё еще не может отойти от испуга. Мы берём его за руки и медленно бредем домой – на мамин суд.

     После «охов» и «ахов» «моего маленького» натирают гусиным жиром, а для нас с Серёгой снимается с гвоздя ремень.

     Аккуратно пересчитанные непроливашки убираются на самую верхнюю полку над бабушкиной кроватью, и мы навсегда лишаемся такого прекрасного оружия. Ну ничего, вот съест нас тигр – будете тогда знать…

     Наступает невезуха. Самое главное, что отец и дядя после истории со взрывом перестают нам давать ружьё, которое до этого времени удавалось иногда выпросить. Конечно, не новую двустволку, а старую затворную берданку. Бьет она, как говорят у нас в селе, на двадцать метров с подбегом, но всё-таки ружье, при везении и из неё можно свалить рябчика или куропатку.

     Не дают…

     Чтобы заслужить прощение, мы начинаем усиленную заготовку дров: просим с утра, чтобы дядя закатал на козлы бревно подлинней и потолще, и пилим его на полуметровые чурки – по длине топки. Обычно до холодов мы этим не занимаемся, вот выпадет снег, тогда каждый вечер баба Даша требует с нас положенные три-четыре чурки – столько дров ей понадобится на следующий день. А если мороз сильный, то и пять-шесть. Не слишком это весёлое занятие – пилить дрова. Шир-шир, шир-шир, – ходит туда-сюда пила и еле заметно погружается в толстую деревину. Одно спасение при этом – о чем-нибудь говорить или что-то вспоминать, иначе – от скуки умрёшь.

     Колоть уже готовые чурки гораздо веселее и интереснее. Замахиваешься колуном – тресь! – и уже две половинки. Потом каждую – ещё пополам, и ещё. Получается целое беремя – охапка поленьев. Я колю, а Серёга с Санькой аккуратно складывают готовые дрова.

     Растёт поленница. Рядом с первым появляется второй ряд, третий… Однажды утром отец говорит:

     – Придется, однако, берданку вам дать, а то весь двор дровами завалите…

     – Ура! – радостно кричит Серега.

     Но радуется он зря, я же говорю, – невезуха.

     Я учусь во вторую смену, и после обеда иду на занятия, а Серега, счастливо сжав в руках берданку, шагает в лес.

     Якуты считают, что главный хозяин и дух тайги – Байанай – седой старичок, разъезжающий везде на своём олене. Кто приглянется ему – тому и пошлет Байанай на тропу зайца или рябчика, ну а самым своим любимчикам выгоняет зверя покрупнее.

     На этот раз Байанай Серёгу не жалует. Побродив часа полтора и никого не встретив, он возвращается домой. И вот тут-то попадается ему на беду, возле самого села, снегириная стая:

     О якутских снегирях надо рассказать поподробнее. Вообще-то по-научному их называют пуночками, но эти белые птички с чёрными пятнами на крыльях и на хвосте появляются осенью, с первым снегом. Кочуют с неделю по огородам, обочинам дорог, конным дворам, ищут овёс или какие-нибудь другие зерна, а потом улетают. До весны. Снова появляются в конце марта, когда снег уже сходит. Вот поэтому их, наверное, и зовут тут снегирями: со снегом прилетают и со снегом улетают. А снегирей настоящих, с красными грудками на Севере почти не встречается

     Так уж повелось, что снегири считаются нашей, мальчишеской добычей. Взрослые с ними не связываются, а мы ждём их прилета как какого-то события. Заранее идём на конный двор, выпрашиваем у конюха Афони разрешение вырезать из хвоста лошади – обязательно светлой! – пучок волос. Чаще Афоня разрешает, но иногда ворчит и не дает, мол, кони из-за вас почти без хвостов ходят. В таком случае приходится ждать с ножницами в кармане, пока какой-нибудь возчик оставит своего конягу на привязи. Потом подобраться незаметно чуть сбоку и сзади, чтобы конь не лягнул, и – взжик!

     Заполученный таким образом конский волос скручивается пальцами вдвое, из него делается петелька и деревянным клинышком закрепляется на поверхности небольшой доски. На одной доске бывает шесть–десять петелек, такую ловушку называют плашкой.

     Плашка присыпается снегом, а поверх набрасывается немного овса. Обычно каждый пацан ставит их в своём огороде или где-нибудь на буграх, рядом с голой чёрной землей.

     Снегири летают большими стаями, и иногда в одну плашку может попасть сразу две-три штуки. Хочешь больше – ставь больше плашек. А на хороший суп надо десятка полтора снегирей.

     Конечно, они птицы мелкие, но ведь охотятся же где-то на юге на бекасов, даже дробь есть такая специальная – бекасинник. А снегирь нисколько не мельче бекаса будет, да и заряды мы на них не тратим. Говорят, в голодные времена, когда зверь и крупная птица откочёвывали далеко в тайгу, люди весной и осенью только и спасались снегирями.

     Короче, мы всегда считали снегирей законной добычей.

     Вот и Серёга, не встретив более солидной дичи, не удержался и пальнул по снегириной стае. Сбил трёх птичек и, довольный, стал их подбирать и совать в карманы телогрейки.

     За этим занятием его и застала новая пионервожатая, приехавшая недавно, по слухам, чуть ли не из самой Москвы. Тайги она пока не знала и боялась, и потому только, как сама называла, «прогуливалась по ближним окрестностям», ну а по-нашему, – бродила почти по задворкам села.

     – Что ты тут делаешь, Федоров?! – гневно окликнула она Серёгу.

     – Как чё?..Снегирей стреляю…

     – Да это же!.. Да разве так можно!.. Какое варварство!.. Какое злодейство!.. – замахала она руками и чуть ли не бегом помчалась к школе.

     «Чё это она завелась?..» – хмыкнул Серега и пошёл домой с испорченным настроением. Неделю назад его приняли в пионеры, и ему совсем не хотелось быть «варваром» в глазах новой вожатой.

     А назавтра, между сменами, состоялась общешкольная линейка. Построив нас в две шеренги вдоль коридора, вожатая вышла на середину и громко начала:

     – Как вы знаете, ребята, пионер – это лучший друг животных и птиц. Настоящий пионер заботится о них, делает кормушки и скворечники, охраняет от врагов. Но в рядах нашей пионерской организации оказался человек, поднявший руку на беззащитных пернатых, на маленьких птичек. Этот человек – учащийся третьего класса Сергей Фёдоров. – Пионервожатая повернулась к «злодею» и скомандовала: – Фёдоров, выйти из строя!

     Серёга медленно вышел вперед.

     – Подальше, подальше, чтоб все тебя видели!

     Он сделал ещё шаг, повесил голову.

     – За поступок, не совместимый с высоким званием пионера, – громко чеканила слова приговора пионервожатая, – Сергей Фёдоров исключается из пионеров! – Она быстро подошла к брату, развязала новенький галстук на его шее, свернула и положила в карман. – Так будет с каждым врагом природы!

     Серёга стоял, кусая губу, и еле сдерживал слёзы.

     – Разойдись!

     Зазвенел звонок, все пошли в классы, а Серёга метнулся в раздевалку. И уже там, укрытый от множества глаз, ткнулся лицом в свою телогрейку и начал всхлипывать. Опаздывая на урок, я гладил его по спине и утешал:

     – Да не расстраивайся ты так… Недели две пройдет – и снова примут. Вон Никитку Петрова исключили за драку, и приняли потом…

     Серёгу душила обида:

     – А чё она других-то не исключает!.. Чё я один, что ли…

     – Да ты не плачь. Мы ей… мы… – я сразу не мог придумать что-то подходящее. – Мы… ей… дохлую мышь на ниточке над дверью повесим. Пусть повизжит, когда из дома выйдет.

     – Дохлую мышь? – перестал всхлипывать Серега. – Ну… давай…

     Месть состоялась, но удача к нам с Серёгой всё никак не возвращается.  И вот, в конце концов, однажды вечером брат врывается в дом со счастливым лицом:

     – Ура-а! Бежим скорее, экспедиционный магазин горит!

     – Ты чему, дурень, радуешься, – ругается баба Даша, но ее слова несутся нам уже вслед.

     На берегу и впрямь зарево, вокруг него на почтительном расстоянии стоят старики. Мужики помоложе пытаются тушить – забрасывают снегом, растягивают бревна и доски баграми. Возле магазина, у самого огня валяются горелые коробки, что-то трещит и взрывается внутри.

     – Скорей! – торопит меня Серега. – А то все сгорит! Смотри, вона у пацанов-то…

     Я поворачиваюсь от пожара, и только тут наконец понимаю Серегу: измазанные сажей пацаны что-то жуют, крутят друг перед другом задымленные шоколадки и пачки с печеньем.

     – Давай! – командую я, и, надвинув шапки на глаза и прикрывая лицо рукавицами, мы бросаемся почти в самый огонь. Я хватаю из горящей коробки две полурасплавленные плитки и быстро отскакиваю назад. Серега тоже возвращается с трофеями.

     – Куда вас черти тащат! – замахивается рукой кто-то из взрослых. – А ну, дуйте отсюда! Сгорите де!

     Мы чувствуем себя героями. Шоколад пахнет дымом, и поэтому кажется особенно вкусным.

     Вот, наконец, повезло-то!..

 

Сон двенадцатый

 

     Я в Хельсинки, в знаменитом дворце «Финляндия». Когда-то в жизни мне довелось побывать здесь в качестве туриста. И даже на миг присесть в кресло, в котором во время известного совещания по европейской безопасности восседал бывший генсек Брежнев.

     Но теперь я тут совсем по-другому делу: получил приглашение на международный симпозиум по проблемам привидений.

     Дождавшись своей очереди, я поднимаюсь на кафедру и начинаю:

     – Уважаемые дамы и господа! Я представляю здесь село Тас-Тумус, вы, надеюсь, слышали о таком. Как и у многих из вас, у меня есть своя точка зрения на происхождение привидений, – говорю и сам внутренне поражаюсь собственной убежденности. – Я рассматриваю этот вопрос как материалист. Мы с вами – это материя, окружающее нас пространство – тоже материя. Так почему одна материальная субстанция, живя и двигаясь в другой, не может оставить в ней след?.. Она просто обязана его оставить! И след этот представляет собой как бы видеозапись в пространстве всей нашей жизни. И наша с вами память, уважаемые дамы и господа, не что иное, как свойство мозга «прокручивать» нам в нужный момент необходимые метры или километры этой записи. «Телеприемник» каждого из нас настроен только на свою волну, но в каких-то неординарных ситуациях – при стрессах, волнении, воздействии полей или явлений, «приемник» может давать сбой и «показывать» нам чужую «видеозапись». Вот тогда-то мы и видим так называемые привидения, а по существу – вполне естественный чужой след в пространстве. Этим объясняется и частое наличие привидений в старинных замках, крепостях, строениях: за сотни лет там на относительно неподвижном и ограниченном пространстве запечатлелось множество следов живших там людей. Естественно, и вероятность попадания на постороннюю «запись» больше…

 

     Хорошо стоит Тас-Тумус, весело, дома расположились на склоне, как стайка воробьишек на крылечке: никто никому не мешает, не закрывает ни солнце, ни раздольную Лену, ни синие пики Верхоянских гор на противоположном берегу. Видно на все пятнадцать километров ширины реки, а у кого глаза острые, – можно разглядывать и склоны гольцов, и тёмные распадки между ними. Мы часто, сидя втроём у окошка, пытаемся увидеть на далеких горах маленькую движущуюся точку – медведя. В Тас-Тумусе все знают, что в распадках между гольцами полно кедрового стланика с шишками и брусники навалом, вот медведи там и жируют. Иногда нам кажется, что точка появляется и тогда я или Серёга начинаем показывать её другим.

     – Опять каку-то халеру выдумали, – ругается баба Даша. – Да рази за столь километров живую тварь углядишь! Дома-то китчанские не видать, а они – медведь…

     И вправду, Китчан находится почти напротив Тас-Тумуса, но как ни вглядывайся – даже огоньков вечером не видно… А черная точка все-таки, кажется, движется… Сейчас весна, горы ещё в снегу, вот она и хорошо видна.

     Я на миг закрываю глаза и представляю, как бредёт по тяжелому, просевшему уже снегу медведь. Он только что вышел из берлоги, и потому голодный и злой. Лучше не попадаться ему в такое время. А медведю с высокой горы, наверно, хорошо видно наше село. Смотрит он и облизывается, но подойти боится…

     Внезапно мои размышления прерывает восторженный Санькин крик:

     – Гуси! Гуси летят!

     Я быстро перевожу взгляд с гор на чуть посеревший лед реки и на его фоне, как на экране, вижу чёткую цепочку больших птиц. Молодец, Санька, маленький, а разглядел!

     Первые гуси! Их прилёт – это начало настоящей весны. Значит, начнет теперь всё таять, течь и крушиться, хотя пока на еле тронутой теплом реке лишь проступили тёмной полоской в полукилометре от берега ближние пески. Одинокая чёрная линия на белом фоне. На неё-то и метит стая. Вожак резко идет вниз, за ним послушно планируют остальные. Садятся, начинают бродить по песку, что-то поклёвывать.

     – Эх, сейчас бы подобраться да бабахнуть! – потирает руки Серега.

     – Не подпустят, – возражаю я, – на белом-то они сразу заметят.

     Я знаю, что сейчас, наверное, из каждого дома Тас-Тумуса смотрят на первую стаю и ведут примерно такие же разговоры.

     Но вот кто-то и начинает действовать: на берегу появляется фигурка человека в маскхалате. Халат хоть и белый, но на фоне льда все равно кажется желтоватым и потому выделяется. Не сильно, но выделяется. Пожалуй, гуси заметят, у них-то зрение получше человеческого…

     Но охотник всё же пытает счастье. Он ложится на лед и медленно ползёт к пескам. И опять я чувствую, что всё село сейчас превратилось в болельщиков: сумеет подобраться на выстрел или нет?..

     Вот уже между кормящимися птицами и охотником остаётся триста метров, двести, сто… Еще немного, и можно стрелять, если, конечно, ружье хорошее.

     Мы уже устаем от ожидания и переживания, когда над жёлтой точкой вспыхивает белый дымок, а потом доносится и звук выстрела. Гуси беспорядочно срываются с места и круто уходят в небо. Жаль, я не успел сосчитать, сколько их было перед посадкой! Подстрелил или нет?

     Жёлтая точка медленно выдвигается на пески, замирает на месте. Опять неясно: то ли смотрит следы, то ли подбирает добычу.

     Охотник возвращается назад, и теперь уже все пытаются разглядеть, несёт ли он что-нибудь в руках. Кажется, несёт…

     – Точно, несёт! – кричит Серега. – Завалил гусака!

     Мы довольно переглядываемся, хлопаем друг друга по плечам, словно это не неведомый нам пока охотник, а мы сами добыли первого гуся.

     Следующая задача – разглядеть, кто этот герой.

     А он скидывает маскхалат, подходит всё ближе и ближе, начинает подниматься по зимней дороге к первым домам.

     – Кажись, Нифонт, – опять первым определяет Серёга.

     – Точно, он, – подтверждаю я.

     – Смотри-ка, – восхищается баба Даша, – однорукий ить, а всех обставил. Мо-лод-ч-и-и-на…

     Мы убегаем в школу на десять минут раньше обычного: Нифонт Михайлович обязательно принесёт гуся, и надо успеть его как следует разглядеть.

    

На хорошем месте стоит Тас-Тумус, на удачном, но вот старик Брызгалов не хочет жить в самом поселке. Построил себе избушку у небольшого озерка, что за Банным. Теперь это озерко так и зовут Брызгаловское. Мы не раз приставали к нему с расспросами: почему он так далеко поселился? А он одно талдычит:

     – Нильзя тени бредков ботревозить...

     Что за предков? Непонятно!.. Может, тех, что из горы вываливаются?..

     Над Брызгаловым никто не смеется, считает человек так – ну и пусть считает. Но и переселяться к нему поближе никто не собирается.

     Особенно не понравилось Брызгалову, когда зимой стали делать новый рыбзаводский ледник – большую пещеру в склоне горы, где будут морозить и хранить летом рыбу. Старый-то ледник давно построен, но он небольшой, а уловы, видно, прибывают.

     Делали ледник взрывами – сверлили бурами глубокие дыры в смерзшемся песке, закладывали туда заряды пороха и запаливали электричеством. Здорово получалось: как грохнет раз – так и на полметра глубже ледник становится.

     А Брызгалов ворчит:

     – Сасем сипка сильна гереметь! Бредков сасем ботревозить!.. Блохо оннако будет. Сапсем блохо.

     Мужики на него поругиваются:

     – Шёл бы ты, дед, отсюда! А то и впрямь беду какую накаркаешь!

     – Сасем каркай, я не борон… Гора торогай низя…

     Зайдет он в магазин, купит что надо, – и опять на свое Брызгаловское ковыляет. В такую даль.

     Но если о связи Тас-Тумуса и таинственных сил ясности нет, то в Промышленном все понятно. Это он только теперь стал так называться, геологи переехали от нас туда и назвали – Промышленный. А раньше это место всегда звалось Ойун-хая, если перевести с якутского, то будет Шаман-гора. Когда-то в древности, говорят, здесь похоронили великого шамана. По обычаям, дух его беспокоить нельзя, вот якуты и не селились поблизости. Там, тоже за поселком, живет брат Брызгалова. Как-то раз мы с отцом зашли к нему и старик рассказал:

     – Босле тот беликий-улахан саман, его ребятиска-сын и бунук саман была, оннако узе сила не такой, салабый. Я боследний учился мала-мала нада, тогда и бо воде ходи, и бо небу летей, и духами капсе-говори. Я только один ступень броходил да учител помер. Сапсем ничего не умею, сапсем болохой саман получился.

     – А какое-нибудь волшебство сделать сможете?

     – Э-э, оннако не могу. Сила малый был и тот кончался…

     Так я и не дождался волшебства.

     А вот Володька Спасский говорил, что ему Валька Ивасенко рассказывал, мол, не нравится тому великому шаману, что на его горе люди поселились. Да еще своими буровыми землю дырявят. В одном из первых домов будто бы семья жила – родители с девочкой. И родители-то на работу на ротор ездили, ее одну оставляли. И в первую же ночь, не успела она уснуть, – зашевелились в углу доски половые, раздвинулись. И вылез из-под пола страшный старик. Протопал на кухню, схватил кастрюлю с супом и начал зло его хлебать. Съел все, грохнул кастрюлей по столу и ушел молча в свой угол. А девчонка-то от страха под одеяло забилась и лежит еле живая. Но он ее не тронул. Заглянула она на утро в кастрюлю – весь суп на месте, будто и не ел его старик. И так повелось. Сжует что-нибудь или выхлебает, а на прощание ей пальцем погрозит, мол, помалкивай. Но она все-таки рассказала родителям. Перестали те ее одну оставлять, но вскоре поехали все втроем за ягодами в Китчан – и перевернулись. Одну моторку нашли…

     Валька врать не будет, если рассказывал, значит, правда. Хоть Валька этот пацан особый, на охоте и лесе больше всех помешанный. Как ни встретишь его, одни разговоры – про патроны, капканы, западни. Нашел где-то несколько книжек про оружие и теперь все изобретает: то пулю с нарезами сверху отольет, то с дыркой внутри, то пороху две мерки сыплет, то вместо дроби свинец сеченый снаряжает. Слов нахватался из своих книжек непонятных – «баллистика», «поражаемость», «траектория» и еще каких-то, те совсем не выговоришь. Как что смастерит, так и скорее в лес – испытывать. Хорошо, зверья возле Промышленного немного, а то бы он, наверно, всех перебил. Будто сражение какое с тайгой ведет и изо всех сил победить в нем хочет. Мне кажется, сам Байанай его побаивается: как бы ненароком под пулю не угодить.

     Но одно у Вальки не отнимешь – врать не будет. Хотя другие пацаны не прочь что-нибудь выдумать. Вот, например, Алька Красноштанов. Они живут у самого кладбища, и от него каких только историй мы не наслушались: и в окно покойники приходят стучат, и на белых конях по кладбищу катаются, и огни на крестах своих зажигают… А как-то Алька пришел в школу и говорит:

     – Робя, кто поглядеть хочет, на кладбище нога человеческая!

     – Что за нога? Где? Ты сам видел? – посыпались вопросы.

     – Видал. За ягодами ходил сегодня, уже домой возвращался, ну, и чтоб по кладбищу не топать, обогнуть решил его справа, по полянке. Только на нее вышел, а там, у березы, нога человеческая стоит. Не вся, а по колено. Черная такая, истлевшая почти… Б-р-р!.. Хотите, покажу?..

     Охотников смотреть что-то не нашлось…

     Может быть, Алька опять заливал, решил нас попугать, а я вспомнил того страшного медведя из самых ранних своих снов, что гонялся за мной по старому кладбищу чуть ли ни каждую ночь…

 

   Пройдёт немало лет, и однажды в книге одного якутского учёного, занимающегося традиционными верованиями, я найду описание его собственных снов с точь-в-точь такими же «медвежьими» сюжетами. Я разыщу учёного, и он расскажет мне, что так во сне происходит инициация эвенкийских шаманов.

        – А не было ли поблизости от вашего села каких-то шаманских захоронений? – спросит он.

     – Были почти наверняка, – отвечу я и вспомню вываливающиеся из горы старинные гробы, опасения и предостережения старика Брызгалова. Да и вообще, Тас-Тумус, название которого с якутского переводится как Каменный Мыс, мог быть сакральным местом – слишком уж заметен издалека и необычен на фоне пологих берегов этот врезающийся в Лену высокий скалистый массив. Думается, ещё в глубокую старину люди облюбовали его для особых ритуалов, в том числе – и для погребения вождей или шаманов. А до якутов тут как раз жили эвенки-тунгусы.

    – Если бы тот медведь догнал тебя во сне, ты бы стал шаманом, – без тени иронии объявил мне учёный. – Но у него с тобой, как и у моего медведя со мной, что-то не получалось, не сходилось, поскольку и тебе, и мне всякий раз удавалось убежать… Как говорится, и слава Богу! Оказаться в лапах такого зверя – дело опасное. Шаманская миссия – не добровольный выбор, а всегда насильно возлагаемый духами тяжёлый и страшный крест…

  – А почему этот эвенкийский шаман-медведь пытался определить в свои наследники меня, русского мальчика из абсолютно атеистической семьи?.. Я же ему явно не подходил…

– Наверное потому, что ты был первым ребёнком, появившимся на свет возле его захоронения, и истомившийся в ожидании смены древний дух попытался использовать это…

Что же, шаманом я, слава Богу, не стал, но в пятьдесят лет, совершенно неожиданно для себя, написал и издал одну за другой четыре книги о шаманизме.

И с медведем мы разобрались. Через какое-то время после «шаманских» книг я написал роман «Сезон зверя», где главными героями стали сразу три не совсем обычных косолапых хозяина тайги. Вскоре после выхода романа в свет в моих снах вместо полузабытого уже злобного хищника появился большой и добрый медведь, который с тех пор, раскачивая головой из стороны в сторону, частенько идёт впереди меня как дозорный и проводник по лесным тропам сновидений. 

 

     Что бы там ни говорили, а Тас-Тумусе, всё равно – самое лучшее место на земле. Я уже бывал не только в Сангаре, но и в самом Якутске. Много там интересного – автобусы, карусель, дома высокие, двухэтажные. Серёга даже сначала удивился: «А зачем дом на дом залез?» Только в Тас-Тумусе всё как-то роднее, всё знакомое, свойское – и река, и лес, и Банное озеро… Взрослые говорят, мол, потому, что вы здесь родились. Каждый кулик, мол, свое болото хвалит. Может быть, это и так…

     Вон Генка Голдырев, что приехал к нам с Витима, только и повторяет через слово Пеледуй да Пеледуй. Послушать его – так краше и интереснее этого села нет, даже Тас-Тумус хуже. Каких только историй Генка про этот Пеледуй не рассказывал. Особенно запомнилось, как в старину там добытчиков золота – старателей купцы грабили, убивали и сбрасывали по подземному ходу в Витим. Не поверили пацаны Генке, но он честное пионерское сказал. Значит, правда…

     А что, чудес на свете немало, если книжкам верить. Да и не только книжкам. Вот, кажется, совсем недавно мы всем селом выходили ночью смотреть на небе первый спутник, а теперь их уже несколько летает. И как они оттуда не падают?! Вот где чудо-то, ведь у них ни крыльев, ни моторов нет. А летят, да еще мигают, как звездочки.

     И вообще, сколько на земле всего творится, и плохого, и хорошего. Хорошее – это Фидель Кастро разгромил со своими бородачами и прогнал с Кубы буржуев. И теперь на пении мы учим новую песню:

                         

                                 Куба – любовь моя,

                                 Остров зари багровой.

                                 Песня летит, над планетой звеня:

                                 Куба – любовь моя!

 

     Куба – по-якутски означает «лебедь». Может быть, наши северные лебедь улетают туда на зиму, потому этот остров в теплом океане так и называется? Во всяком случае, распевая эту песню, я почему-то все время вижу белоснежные стаи, кружащиеся в «заре багровой» над сражающимся островом.

     Фидель и его друзья победили – это хорошо.

     А плохо – в Африке замучили Патриса Лумумбу. Схватили, увезли на далекий остров и замучили. Как фашисты. Я в «Мурзилке» про это прочитал. А рядорм там напечатали портрет маленького грустного негритенка – сына Патриса Лумумбы. Я вырезал его из журнала, выпилил лобзиком из фанеры новую узорчатую рамку, вставил туда Лумумбенка и повесил над своей кроватью. Мама посмотрела и сказала, что правильно.

     Почему люди никак не могут жить, чтоб друг друга не убивать?

     Вчера вечером пришел дядя Эдя, долго говорил о чем-то с отцом, а в конце сказал:

     – Знаешь, что Никола, возьму-ка я и на всякий случай пару мешков муки, да поставлю в кладовку. Он есть-пить не просит, а если вдруг война начнется, то хоть голодать не будем.

     – И нам бы надо, – согласился отец.

     Неужели из далекой Африки и Кубы война дотянется и до нас, но ведь у нас уже была война, бабы Дашин дед Иван погиб, брат отцовский дядя Петя. Раненых сколько в селе, безногих, безруких…

     – Тут не достанут, – успокаивает меня баба Даша, – шибко уж далеко добираться. Вон Гитлер-то и до Иркутска не дотянул… И атом на нас бросать не станут, че тратиться из-за каких-то полсотни домов. Атом-то, сказывают, шибко дорогой, иво на больши города кидают… так что если и кончут, то скорей свои. Никитушка-то опять, в газетах пишут, ново придумал, штоб мелких сел-то не оставалось. Крупнение всем делать будут, в одно место свозить. С одной-то стороны, будто и правильно, вон у нас-то ни школы нет, ни больницы путной. Кончил ты четыре класса – и в интернат езжай, а за тобой Сережка, Сашка. Так от дому-то и отобьетесь. А с другой стороны – грех срывать людей с места, не зря ж старики говорили: где родился, там и сгодился.

     – Так что, и наш Тас-Тумус могут перетащить?

     – А че имя. Всех начнут перевозить – и нас оттартают. Да и согласны многи будут, ребятишки-то подрастают. Кабы школу тут большу построили…

     Встретив на улице Артемова, я останавливаю его и спрашиваю:

     – Дядь, Володь, ты же говорил, что Тас-Тумус городом будет. А теперь чё, увозить нас отсюда хотят?

     – Да ходят такие слухи.

     – А зачем?

     – Головы у них не к тому месту пришиты, соображают хреново, вот и покоя не дают. Да, может, это все еще трепотня…

     Трепотня…

     Но разговоры о переезде всё тянутся и тянутся, наматываются серой ниткой на клубок. И в один пасмурный августовский день клубок этот срывается откуда-то сверху и стремительно летит вниз: через неделю быть всем готовым к переезду в Сангар! За райцентром, на горе, перебазировавшиеся геофизики-коротажники освободили небольшой посёлок, нас там временно и разместят, а потом перевезут часть домов из Тас-Тумуса, часть постоят новых.

     – Да как же это, – вздыхают рыбаки, – эта жа Коротажка в пяти километрах от берега. Ни лодку держать негде, ни чё…

     – Зато школа в райцентре большая, Дом культуры, больница…– возражают им другие.

     – Неохота ехать, так тут оставайся, – усмехаются третьи.

     – Остался бы, да работать-то где, завод и флот – всё в Сангары потянули. Хоть бы участок какой оставили…

     И вот наступает день, когда катер подтаскивает к берегу большую железную баржу и дает долгий гудок: собирайтесь, мол, грузитесь побыстрее.

     Каждая семья начинает перетаскивать и возить на телегах свой скарб, складывать на барже в отдельную кучу. Общими усилиями закатывают «Москвич» Чудиновского. Бухгалтер доволен отъездом, кажется, больше всех: теперь будет где прокатиться с ветерком, в Сангаре есть две дороги – на шахту и в аэропорт.

     Как нарочно, заряжает мелкий нудный дождь, пожитки начинают намокать, и каждый спешит чем-то их затянуть – куском брезента, выгоревшей палаткой, старыми одеялами. Издалека и сама баржа становится похожа на лоскутное одеяло с разноцветными мокрыми заплатками.

     Настроение у всех невесёлое, даже у тех, кто ратовал за переезд, всё-таки немало прожили здесь, срослись, и с землёй этой, и с рекой-кормилицей, а на новом месте – ещё кто его знает, как всё обернется. Откровенно радуются только самые маленькие, для них предстоящая поездка на барже, да еще с такой большой компанией – неожиданное развлечение, что-то новое, неизведанное. Вот и снуют малыши, хлопают в ладоши, путаются меж ногами и получают от нахмуренных взрослых тычки и подзатыльники.

     К вечеру почти все перетаскиваются на баржу. Пустые, осиротевшие дома печально глядят с пригорка окнами, лишь в нескольких теплятся огоньки. Люди уже на берегу разводят костры, варят выкопанную картошку, рыбу. Всё это похоже на большой цыганский табор, только не слышно в нём смеха и песен, не видно пляски. И кони возле табора не цыганские, грустные, они тоже, наверное, думают о своей судьбе. В райцентре есть машины и трактора, ходит из конца в конец маленький автобус, а это значит, что три десятка лошадей рыбзаводу явно не понадобится. И первая дорога их на новом месте, скорей всего, проляжет на бойню. Время от времени лошади тычутся друг в друга мордами, негромко ржут.

     – Ить скотина вроде, а всё понимает, – вздыхает баба Даша, – прощаются лошади-то, чуют…

     – Чуют, – поддакивает ей баба Люба.

     – Аннако Сангаре не пуду зить, – размышляет вслух Михайлов, – Кокуй боеду. Кокуй река есть, сенокос есть мало-мало, зить да можна…

     Мечтательно глядит на воду Люся Антоновна, для нее переезд в Сангар, наверное, ещё один небольшой шажок к далекой родине, к своей Литве. Она всю жизнь будет надеяться добраться до нее, но так и не сумеет.

     Нифонт Михайлович с горя дерябнул, ходит нервно-взведённый, размахивает своей единственной рукой, пытается весело улыбаться ученикам, но это у него плохо получается.

     И вот звучит прощальным криком ещё один долгий гудок. Все начинают неторопливо подниматься по сходням на баржу, рассаживаться возле своих узлов, кулей и ящиков. Появляются и провожающие. Я считаю: их ровно семь человек. Семь стариков, которые не захотели ехать со всеми и решили остаться здесь умирать. Почти каждого из них поджидает на погосте жена или муж, а кого-то и дети. Ехать в Сангар – чтобы закопали через какой-то год-два в чужую землю?.. Нет… Вот и остаются они тут. Без больницы, электростанции, кино, магазина… Без всего, но дома.

     Старики выходят на яр, машут тяжело сдвинувшейся с места барже и, не дождавшись, пока мы скроемся из вида, возвращаются к своим домишкам. Они идут очень медленно, молча. И такая волна жалости накатывает на меня от вида их согнутых горемычных спин, что я начинаю тереть глаза.

     – Что это ты, Тас-Тумус жалко? – спрашивает мама.

     – Да нет, соринка в глаз попала…

     У нашего дома на бугре распахнуты окна и двери, и он похож на человека, что от растерянности и горя развёл в стороны руки, да так и застыл. Наступит ночь, вынырнет из своей норки горностай и долго будет бегать в немой тишине, звенеть коготками в пустых комнатах и так ничего и не сможет понять…

 

Встреча

 

     Желанию уплыть в Тас-Тумус первым теплоходом не суждено было сбыться. Опять навалились неотложные дела, началась обычная для начала лета бестолковая суета с авиабилетами на юг, встречами и проводами друзей, какими-то мероприятиями, днями, фестивалями… Промелькнул июнь, уплыл, растворился июль, а я всё никак не мог вырваться из этой трясины.

     А Тас-Тумус манил властно и непрерывно. И в один прекрасный день я плюнул на дела и купил билет на Сангар.

     И вот уже стремительный элегантный «Метеор» с шиком мчит меня по Лене. Чтобы добраться из Якутска до райцентра, надо всего пять часов, это тебе не «Омуль», что пыхтел двое суток. И все равно кажется, что время ползёт очень медленно.

     Какой он сегодня, Тас-Тумус, ведь почти тридцать лет прошло с нашей разлуки…

     Конечно, время от времени я встречал кого-то из знакомых или земляков и слышал невесёлые вести: старик Гагарин помер… деда Леверенца похоронили… домов семь осталось… пять избенок стоит…

     Последним жителем Тас-Тумуса, не уезжающим оттуда на зиму, был, кажется, Прязников…

     Мог ли я побывать в Тас-Тумусе раньше нынешнего лета? Конечно, мог. Но суетливая и часто бестолковая журналистская жизнь мотала меня по республике из конца в конец и всё время торопила: быстрей, быстрей! Я объездил всю страну от восточных её пределов до западных, побывал несколько раз за границей, добрался почти до самого Северного полюса, а вот попасть на родину не довелось. Бывал несколько раз в Сангаре, но только зимой, когда на Тас-тумус нет никакой дороги, разве что случайный попутный вертолёт. Зимник туда пробивать перестали, а лошадей всех повывели.

     Конечно, живи в селе люди, хоть и чужие, я бы всё равно нашел время и возможность побывать там, но поездка на пустошь казалась необязательной, несрочной, оттеснялась другими делами. И вот только нынешний год вдруг сделал её самым важным, самым безотлагательным событием. И хорошо, что сделал…

     Остановившись в райцентре у Толи – уже пятидесятилетнего! – я принялся искать оказию или попутчиков на Тас-Тумус. И неожиданно на глаза мне попалось объявление в местной газете:

     «Уважаемые сангарцы! В субботние и воскресные дни теплоход «Аммосов» совершает экскурсионно-прогулочные поездки по Лене к местам бывших поселков Тас-Тумус и Китчан. Приглашаются все желающие. Билеты можно приобрести в райбыткомбинате».

     Вот, значит, куда определили безработного старичка «Аммосова». Мелькнула мысль пойти и купить билет, но её тут же смыла накатившая волной обида. «Разорили села, а теперь устраивают туда поездки, наверное, показывают, какие это красивые места и как там хорошо было жить. Ну их к чёрту, с их экскурсиями! Доберусь как-нибудь сам!»

     Мысленно перебрав немногих осевших в Сангаре тас-тумусцев, я остановился на Артёмове. Разговор с моим поседевшим крестным и спасителем был по-мужски короткий:

     – Придет Санька с работы и отвезёт тебя на моторке. Я скажу. Подходи часам к пяти…

     Для современной техники полсотни километров – не проблема. Ревёт за спиной мощный «Вихрь», режет невысокую ленскую волну «Крым», и все явственней проступает впереди мыс со знакомыми очертаниями. Санька спокоен. Он хоть и тоже родился в Тас-Тумусе, но не успел прожить там и года, поэтому родиной своей считает Сангар, а малая наша родина для него – только угодье для рыбалок, сбора грибов и ягод.

     Я же не нахожу себе места.

     Мыс всё приближается, вздымается над водой, и вот уже становятся различимы крутые откосы, светится ярким пятном скала, которую мы когда-то звали Белой горой. Лодка скользит вдоль отмели, и, странное дело, я начинаю узнавать камни. Конечно, не все, но самые большие и примечательные валуны. Время не тронуло их, для камней тридцать лет – не век. Правда, вот этот раньше торчал из обрыва, нависал огромным козырьком, а теперь лежит внизу, обвалился, значит. А вот и то самое СТРАШНОЕ МЕСТО. Я ощупываю глазами крутояр: не торчат ли чёрные плахи гробов?.. Нет, не видно. Наверное, все уже повываливались.

      Лодка описывает плавную дугу и послушно тыкается носом в песок, напротив рыбзавода. Вернее, того, что от него осталось. Целы только ледники, в них и теперь летом продолжают хранить рыбу бригады, что ведут лов поблизости. От засольного цеха, где я лежал на носилках, склада дяди Коли Рейха, коптилки и других строений остались редкие бревна да еле заметные площадки фундаментов.

     Да, село – не камень. Глаз скользит по косогору, и не на чем ему задержаться. От всего Тас-Тумуса остался только один дом. Наш, мой дом. Всё-таки дождался своего блудного сына.

     – Пойдем, посмотрим, – предлагаю я Саньке.

     – Пойдем, – кивает он головой, и какая-то тень печали появляется на его лице. Может, подействовало моё настроение, а может, просто неприятно бродить по нежилому месту…

     Недалеко от воды, на берегу, валяется побитый и помятый железный корпус катера. Иллюминаторы выбиты, палубная надстройка полностью разобрана, видимо, сожжена. Чтобы это могло быть? Неужели «Омуль»?! Точно, он! Жив ещё, старик. Если это можно назвать жизнью. Я тихонько трогаю нагревшийся на солнце металл, и на пальцах остается густой след жирной ржавчины.

     А эти чёрные просмоленные обломки досок по самым яром? Остатки плашкоута Тимофея Беломестных или баркаса дяди Михаила? Теперь уже не определить, можно только сказать одно: обломки пережили своих бывших капитанов.

    Сразу у берега встречает трава. Не тот льнувший к земле подорожник, которым мы заклеили столько ран на босых ногах, а высокая осока, неприятная для ходьбы. Ноги как бы вязнут в ней, и почти не оставляют следа за собой. Видно, что трава пытается задавить, заплести своими серо-зелёными космами успевшую чуть раньше подняться на пустоши чёрную смородину.

     Вот и дом. Он ещё вполне жилой, но время не прошло бесследно: пологой дугой просел конёк крыши, волной повело доски завалин, толстые плахи крыльца окончательно растрескались, и в трещины эти лезут вперемежку трава и смородина. Её чёрные ягоды, рассыпанные по краю крыльца, вдруг кажутся мне пулевыми отверстиями в старых, изъеденных временем плахах… 

    А вот берёзки у крыльца вымахали в настоящие деревья, поднялись над выбеленными дождями стенами, и оттого дом кажется маленьким, согнувшимся от старости существом.

     Внутри стоят несколько железных кроватей с оббитой краской, стол у окна, какие-то скамейки. Видно, здесь останавливаются заезжие рыбаки и ягодники, да иногда живет приёмщик рыбы. Я невольно гляжу в дальний левый угол: горностай?.. Нет, конечно же, нет! Горностаи не живут по тридцать лет. Если вдруг и появится из дырки белая мордочка, то, наверняка, это будет праправнук нашего зверька…

     Я молча выхожу на крыльцо, сажусь и долго гляжу на Большую гору, на песчаную косу посреди реки, на синеющие вдали пики Верхоянского хребта, на острова Курдатыр и Самырыттах. На Чёрный Мыс – такой близкий и нестрашный…

    Санька стоит позади и не мешает мне.

     – А теперь пойдём на кладбище, – подымаюсь я со ступенек.

     – Пойдём…

     Когда-то мне казалось, что погост находится далеко за селом, помню, как долго везли туда дядю Колю Рейха, но сейчас выясняется, что до него всего пять минут хода.

     И здесь поработали время и природа. Лишь две-три крайних, последних могилы остались на относительно чистом месте, всё остальное кладбище заросло деревьями. Расползшиеся в стороны подо мхом корни сплели густую бугристую сеть над прахом покоящихся земляков, сравняли бугры могил. Большинство крестов и оградок попадало и уже превратилось в труху, но некоторые стоят прижавшись к молодым стволам, словно опираясь, придерживаясь за них. Пытаясь найти дедовский крест, я несколько раз прошёл насквозь всё кладбище, но так ничего и не отыскал. Было и обидно, и стыдно: не могли вовремя приехать – подправить, подновить, а ведь нас немало: детей, внуков, даже правнуков.

     – Мы в прошлый раз сюда с Витькой заезжали, – трогает меня за плечо Санька, – он мне показал в-о-о-н там, в домике, ногу человеческую. Хочешь посмотреть?

     Я молча киваю головой, не отказываться же, решит, что струсил. А в голове всплывает: «Не та ли, про которую Алька рассказывал? Но ведь столько лет прошло, истлеть должна...»

     Мы подходим к одной из крайних якутских могил. Я знаю – якутских – потому, что вместо креста или тумбы со звездой на ней стоит маленький домик. Почти как настоящий, с оконцами, только высотой чуть больше метра. Видимо, у них считается, что душе покойного нужно жилище, хотя бы такое. Войти в этот домик нельзя, а вот заглянуть в оконце можно. Санька просовывает голову и подтверждает:

     – Тут она…

     Я сую голову следом за ним и вижу прислоненную в углу ногу – держащиеся на остатках сухожилий чёрные кости пальцев, стопы и голени с коленной чашечкой. Быстро, но осторожно вынимаю голову: оконце маленькое, а застрять бы не хотелось.

     «Выходит, Алька не врал… Откуда она тут? Зачем? Кто её поставил?..»

     Становится как-то совсем нехорошо. Мы потихоньку выходим с кладбища. По пути я невольно отмечаю, что вот тут могли бы лежать и кое-кто из моих родственников и друзей. Два года назад утонул в холодной сентябрьской Лене главный наш баламут и озорник Володька Красноштанов, выпал из лодки и долго держался за борт, но рядом никого не оказалось. Ещё раньше трагически закончилось для «оружейника» Вальки Ивасенко долгое противоборство с тайгой: где-то в Алданском районе скараулил его осенью злой шатун. А впрочем, останься они в Тас-Тумусе, может, и не лежали бы в земле, а жили целыми и невредимыми. По крайней мере, шатунов тут никогда не было…

     На самом выходе из кладбища, гнётся под тяжестью ягод большой куст чёрной смородины. Задумавшись, я механически тяну руку, но память мгновенно, автоматически включает цветаевские строчки:

 

                                        Сорви себе стебель дикий

                                        И ягоду – ему вслед.

                                        Кладбищенской земляники

                                        Крупнее и слаще нет…

 

     Я одергиваю ладонь. Вот почему она такая ранняя да спелая. Обходит куст стороной и Санька.

     Всё. Как пишет газета, «экскурсия в бывшее село» закончена. Можно ещё глянуть на фундамент школы и полуразваленные стены магазина, но туда уже не тянет.

     Мы спускаемся к реке, подходим к моторке. Времени прошло немало, надо бы развести костер, попить чай. Я оглядываюсь по сторонам, выбираю место, но Санька предлагает:

     – Давай чуть отъедем по берегу, в устье Лунхи. Там и почаюем.

     Видно, не хочется ему задерживаться здесь. Вот тебе и весёлое место Тас-Тумус…

     Мы устраиваем стоянку недалеко от Белой горы.

     Залезая вечером в спальник, я гадаю о том, что приснится мне на родной земле. Уже начинаю смыкать глаза, но вдруг внутри опять все будоражит незаметно народившаяся мысль: вот рухнет мой дом, исчезнет последняя частица жизни на этом ленском берегу, и оборвется ниточка, связывающая меня с родиной, а значит – исчезну и я…

 

Сон тринадцатый

 

Я лежу в какой-то тёмной и узкой каменной нише. Мне холодно, плохо и очень одиноко, хотя я чувствую, что недалеко, в такой же капсуле лежит кто-то ещё. Пытаясь осознать происходящее, я вдруг с ужасом понимаю, что моя капсула находится в глубине того самого старинного тас-тумусского кладбища в обрыве Лены. От отчаянья и нечеловеческого страха я начинаю бессильно кричать и колотить кулаками изнутри по грубо выщербленной поверхности своего саркофага, хотя понимаю, что никто меня, замурованного в глубине беспощадной чёрной скалы, никогда не услышит. Неожиданно в памяти вспыхивают бабушкины слова, и я начинаю шептать их как молитву, а потом выкрикивать всё громче и громче: «Живые помощи, спасите меня!.. Живые помощи, спасите меня! Живые помощи!..» Многотонный монолит надо мной молчит торжествующе и зловеще. Но проходит буквально несколько страшных в своём ожидании секунд, и, кажется, вечно сжимавшие меня каменные стенки и свод вдруг начинают покрываться сетью трещин, а потом и лопаться, разваливаясь на глыбы! По глазам ударяет яркий свет, и я лечу куда-то вниз вместе с обломками разрушенной скалы. Падение длится и длится бесконечно, хотя я прекрасно помню, что высота обрыва в этом месте всего метров тридцать. В конце концов следует удар о камни, после которого я не могу подняться. Но могу ползти. И я ползу к своему дому, почему-то зная: даже пустой и нежилой, он может мне помочь…

    

    Проснувшись задолго до рассвета, я уже никак не могу заснуть. Выхожу к кромке воды и начинаю бродить вдоль неё: туда – обратно, туда – обратно… Постепенно в душе складывается какой-то ритм, потом начинает звучать грустная мелодия и перед глазами вспыхивают крупные чёрные ягоды. Мелодия начинает обрастать, заполняться словами. И чем дольше становится стихотворение, тем больше тягостного груза переливается в него из души. Она начинает разжиматься, светлеть. Боль остается, но она переходит в какое-то другое качество. С этим уже легче справиться…

     А стихотворение всё вышагивается, выпевается:

 

          Вот я и приплыл, вот я пришел.

                      Здравствуй, моя родина…

                      Слишком долго плыл, слишком долго шёл

                      Я издалека.

                      Как немой укор на меня глядит

                      Чёрная смородина.

                      Как она горька!

                      Как она горька!

                      Как она горька!

 

                      Сколько разных мест, сколько дальних мест

                      Мною было пройдено.

                      Сколько громких слов, сколько нежных слов

                      Вывела рука.

                      А вот здесь дрожит, на ветру дрожит

                      Чёрная смородина.

                      Как она горька!

                      Как она горька!

                      Как она горька!

 

 

                      Как же это так? Как же это вдруг?

                      Что с тобою, родина?!

                      В мёртвый крутояр, в чёрный крутояр

                      Плещется река.

                      Как следы от пуль, на крыльце моем

                      Чёрная смородина.

                      Как она горька!

                      Как она горька!

                      Как она горька…

 

1988 –1989 гг.

 

Второе пришествие

 

Видно, так устроено человеческое подсознание, что оно каким-то образом пытается восполнить, вернуть хотя бы во снах то, что мы безвозвратно утрачиваем в реальной жизни. Наверное, мне было бы непросто существовать дальше, неся в душе, пусть даже подспудно и неощутимо внешне, щемящую боль исчезающей родины, печальные призраки умирающего отчего дома, неприятие зарастающего травой пустыря, лишь частично выплеснувшихся в «Чёрную смородину».

И подсознание (или душа?) включилась в работу. Поначалу в моих снах ожил и наполнился пусть и малым, но теплом старый дом, хотя в нём продолжали витать одиночество и грусть, с которыми я возвращался из ночных полётов в Тас-Тумус.  

 

Вот и кончился век,

Дотянул, старина, до заката

И сгорел, полыхнув

Фейерверком прощальных огней.

И летит серый снег,

Как Везувия пепел когда-то,

Хороня с головой

Каждый дом деревеньки моей.

 

А домов в ней не счесть –

Целых три на лесную Помпею.

Правда, тот без дверей,

У другого – ни рам, ни полов.

А в моём – даже печь,

Он пока не подвластен Борею

И пригоден вполне

Как прибежище грусти и снов.

 

А календы метут,

А недели под окнами плачут,

И негромкий огонь

Не пытается их превозмочь.

Я бы здесь не вздыхал,

Но никак не могу я иначе:

Я за снами сюда

Прихожу почти каждую ночь.

 

Я чуть-чуть посижу

И исчезну среди снеговея –

Понесу свои сны

В городские чужие края.

А она будет ждать –

Не отрытая мною Помпея,

Не открытая солнцу

Ночная столица моя.

 

А она в забытье

Станет прошлым и будущим

Бредить,

В потаённых углах

Безнадёжно надежды тая.

И бродить меж домов

Будут белые духи-медведи,

Шатунами годов карауля меня.

Ну а я?..

 

Я ещё прибегу.

Я ещё упаду на колени.

Я ещё этот снег

Разметаю до самых небес…

Но откроются мне

Только к стенам приросшие тени,

Да откликнется мне

Только горьким безмолвием лес.

 

Но однажды, опустившись во сне на отчее крыльцо поздним вечером, я вдруг увидел несколько горящих огоньков. Они светились в окнах соседского михайловского и ещё двух-трёх домов, непостижимым образом поднявшихся на своих почти исчезнувших фундаментах. Мало того, в окнах виднелись силуэты живых людей, над трубами печей вились дымки и откуда-то из ближних дворов доносился давно забытый Тас-Тумусом звонкий собачий лай!.. Радость моя была столь велика и неуправляема, что я тут же проснулся и поругал себя за это, хотя душа моя буквально пела от радости.

В следующих снах ожили соседние улицы, загудела электростанция, осветив натоптанные тропинки яркими лампочками на поднявшихся столбах. Заработали магазин и клуб, рыбзавод и больница, зашагали в школу ребятишки.  Я без устали бродил по заснеженным улицам, счастливо здороваясь и обнимаясь со всеми теми, кто вот так же ходил здесь во времена моего детства. Конечно, они возмужали, а то и постарели, но, судя по разговорам, были вполне довольны своей жизнью. Я расспрашивал у них, где, в каких домах и с кем живут теперь мои бывшие друзья, а потом направлялся к ним в гости, без труда находя нужную дорогу…

Пользуясь формальным языком, я получил стопроцентную компенсацию – мой ночной Тас-Тумус полностью возродился со всеми жителями и полусотней добротных домов. Более того, через какое-то время от стал разрастаться, превращаясь в небольшой городок. Наверное, в тот, о котором я мечтал вместе со своим крёстным дядя Володей Артёмовым. На улицах стало встречаться всё больше незнакомых, но приветливых молодых лиц. Не оказавшийся на прежнем месте маленький сельский магазин, как выяснилось, переехал в новое большое здание и стал торговым центром. Рядом, воплотив извечные чаянья моих земляков, поднялась двухэтажная школа и такая же больница. Говорят, начали строить новый современный рыбзавод и Дворец культуры. В Тас-Тумус снова стали заходить идущие вверх и вниз по реке большие пассажирские лайнеры, на одном из которых, воплотив свою мечту, я однажды за ночь добрался до самого истока Лены у озера Байкал…

Как известного писателя меня стали приглашать на встречи с читателями то в школу, то в библиотеку, которая, естественно, перекочевала из небольшой комнатки при клубе в отдельное здание.

А однажды молодой глава Тас-Тумуса, оказавшийся внуком бывшего одноклассника Володьки, сделал мне предложение:

– Владимир Николаевич, мы тут недавно решили создать свою городскую газету. Было бы очень хорошо, если бы вы с вашим журналистским опытом её возглавили… Да и Тас-Тумус вы давно и прекрасно знаете, всё же наш гражданин номер один…

– Интересно, хоть и неожиданно… – Я стал раздумывать вслух. – А почему бы и нет?.. Правда, надо будет переехать сюда совсем… Но это же родина, в конце концов…

– Вот-вот, родина! – улыбнулся глава. – Переезжайте!.. И не волнуйтесь, что в старом доме жить придётся. Мы вопрос с жильём для вас решим… Подумайте, мы не торопим…

 

Проснувшись утром, я не смог сдержать самоиронии: ну, всё, понесло Остапа!.. Уже до редакции добрался! Пора как-то останавливаться в своих ночных фантазиях…

Но, видимо, созданные нами ментальные образы всё-таки имеют свойство иногда материализоваться, и моё подсознание не зря трудилось столько лет.

Отвечая однажды на телефонный звонок с сангарского номера, я услышал в трубке голос Розы Андреевны Ивановой, известного в районе педагога-краеведа, которая рассказала, что нынешним летом в Тас-Тумусе побывала литературная экспедиция школьников и учителей из сёл Кокуй и Кобяй.

– Они установили на вашем доме плиту, на которой написано, что здесь родился писатель Фёдоров…

– Спасибо большое, мне очень приятно!..

– Но главное, что жители этих сёл, среди которых есть бывшие тас-тумусцы и их дети, решили построить рядом с вашим старым домом и подарить вам маленький творческий домик.

– Здорово!.. Я такой подарок только во сне мог видеть!..

– Вот-вот!.. Такие у вас земляки!.. Они уже и бригаду строительную на общественных началах создали. Лес заготовили. По выходным будут приезжать в Тас-Тумус и строить. А знаете, кто бригадиром у них будет?!.

– Кто?

– Семён Михайлов. Он у нас в Кокуе один из лучших плотников!..

– Это что, Золотой Сеня?!.

– Он самый!

«Да, вот как жизнь поворачивается, – подумал я, – мы с Серёгой когда-то этому Сене чуть глаз стрелой не выбили, снежную крепость распилили, а он теперь мне дом строить вызвался по выходным… Лучший плотник села… Недаром сосед Прокопий так над ним трясся, видно, и впрямь золотого сына вырастил…

А Роза Андреевна продолжала:

– Обязательно приезжайте летом на новоселье!.. Будем ждать!

Я, конечно же, попросил Розу Андреевну передать благодарность землякам за память обо мне, за такой неожиданный подарок и пообещал непременно приехать. А поэтическая фантазия уже рисовала, как я буду обживать ещё только задуманный «дом творчества»… Тут же за окнами затемнел вдалеке Чёрный Мыс, засияла торосами Лена, закружились вперемежку со снегирями лёгкие снежинки над Большой горой, потянулся вверх дымок над крышей вынырнувшей из сугробов новенькой избушки…

 

Задымили проруби на Лене,

Затянуло полыньи в окошке,

И плывёт избушка в белой пене

Непростым фарватером дорожки.

 

Я служу последним капитаном

Моего отчаянного дома:

Набродился я по дальним странам

И вернулся в этот отчий омут.

 

Я стою на вахте самой главной,

Я кормлю огонь сосною звонкой.

А мороз за стенкой нынче славный

И стреляет весело вдогонку.

 

Необъятен зимний миф якутов —

Не отыщешь слаще этой доли.

И снега по курсу — девять футов,

Девять футов куража и воли.

 

Пусть гудят от холода закаты,

Пусть свистят снежины, словно пули!

Ничего, что вымерзли пираты

И русалки до весны заснули.

 

Если надо, сочиню я лето,

Нарифмую золота и сини…

А пока под парусом рассвета

Пусть звенит студёная Россия.

 

Избушка при нашей очной встрече оказалась похожей на яркую игрушку с золотом сосновых стен и буквально пылающей огнём крышей, покрытой алой черепицей. Такую на снегу будет видно, пожалуй, за десятки километров. Как сигнал, как знак всем проезжающим и пролетающим мимо – Тас-Тумус вновь оживает! Может быть, с неё теперь и начнётся реальное возрождение села. Тем более что рядом с избушкой установили монумент бывшим жителям Тас-Тумуса в виде большого камня, и на закреплённой на нём плите выбили как заклинание и призыв строки, которые я вышёптывал на берегу в год своего 37-летия:

Вот я и приплыл,

Вот я и пришёл,

Здравствуй, моя родина…

Конечно, старому дому с его тёмными морщинистыми стенами и просевшей под грузом лет серой кровлей, наверное, не очень нравится соседство с невесть откуда взявшейся юной броской красоткой, и он подчёркнуто глядит своими затуманенными окнами не на избушку, а куда-то вниз, на реку. Но ничего, привыкнет. Да и веселее вдвоём будет, особенно в долгую и студёную якутскую зиму.

А чтобы дом меньше ревновал меня к ней, избушка пусть останется в реальном мире. Ему же я обещаю регулярно спускаться во снах на старые поющие половицы, растапливать скучающую по теплу печь, негромко включать оживающую в полночь радиолу и, глядя вместе с горностаем в окно на сияющие неоновые огни города Тас-Тумуса, неторопливо писать очередную заметку о моих земляках для местной газеты.

 

                                                                                                         2011–2015 гг.